— Как настроение, Петр? — И, не ожидая ответа, радостно сообщил: — А я — на трактор. По своей специальности. — И грохая сапогами, рассыпал по бараку мелкую плясовую дробь. Потом, по-мальчишески счастливый, опять к Петрухе:
— А ты куда бы хотел?
«Чего он издевается?» — недоумевая и злясь, думал Петруха и почему-то не мог поднять глаз на Виктора.
— Тю, чудак ты, — захохотал Виктор, — да с твоими ли ручищами браться за иглу? Ты глянь, глянь — у тебя же все руки в крови, будто кур сек. Дай-ка сюда.
Покатилов забрал у Петрухи стянутые белыми нитками носки, с улыбкой повертел их перед своими глазами и вышел из комнаты, а когда вернулся, то объяснил:
— Я поручил эту работу девчатам. А ты для них потом что-нибудь посерьезнее сделаешь. Верно?
— Да ведь носки-то дрянь, — виновато заметил Петруха, — выбросить бы их.
Покатилов сел на кровать против, и Сторожев впервые увидел лицо его близко от себя: в умных глазах парня не было вчерашней строгости, глядели они просто и мягко. Так же просто, тоном давно знакомого он спросил:
— Ты знаешь, куда тебя записали? Не знаешь? А ведь мы зачислили тебя в наш волок, сучкорубом. Все ребята согласились в лесосеку, решили, что и ты туда же пожелаешь. Как ты?
У Петрухи будто камень с сердца столкнули.
— Я что, я как все…
— А сейчас давай в склад за инструментом и спецовкой.
У бревенчатого сруба без окон, с новой тесовой крышей толпились ребята. Некоторые уже примеряли ватники, пробовали кулаки на мягкой одежде, гоготали.
На Петруху никто особого внимания не обратил — это понравилось ему. Стал в очередь.
Выдавали сапоги, ватники, плащи и топоры, тяжелые, тупые, с неотделанными топорищами.
Владимир Молотилов, стоявший впереди, повертел свой топор в руках и спросил кладовщика:
— Послушай, дорогой, а где же у этого топора острие? Не разберу что-то.
Петруха тоже не обрадовался виду инструмента, но, щелкнув несколько раз ногтем по смазанному металлу, громко воскликнул:
— Первый сорт топорики. Сталь!
Тут же в складе, ожидая своей очереди, стоял здешний лесоруб, пожилой мужчина с вислыми татарскими усами. Закрыв морщинистый лоб измятым козырьком зеленой форменной фуражки, он глядел на ребят, внимательно слушал их и иногда улыбался круглыми обветренными губами. Едва приметной усмешкой ответил он и на слова Молотилова, но, когда оценку топорам дал Сторожев, его глаза засветились:
— Ай, дока-парень, — похлопал он по плечу Петруху. — Молодец. В корень глядишь. Это не каждому дадено.
Он хитровато зыркнул на Молотилова и качнул головой.
В общежитии Владимир бросил свой топор под кровать и, взяв гитару, невесело спел:
Эх, гитара-утешение, отошла твоя пора:
Нам теперь всего приятней звуки топора.
— Кончай петь, — остановил его Петруха. — Пойдем топоры точить.
— Не пойду. У них тут для этого специалист должен быть.
— Его как, этого специалиста, к тебе пригласить?
— Туповат ты, Петруха, на шутки. Тебе бы не топор — язык подточить, ха-ха.
Ребята одобрительно рассмеялись, а Владимир, будто не заметив, небрежно брякнул по струнам своей гитары. Запел.
— Может, еще что-нибудь скажешь? — бледнея, спросил Петруха. И вплотную приблизился к Молотилову.
— Не надвигайся, — гневно бросил Молотилов: — Не надвигайся. Не испугаешь. Хочешь мстить за выступление, да? Коллективу мстишь. Раздавим!
— Подлая твоя душа. И всегда ты увильнешь за чужую спину. Сколько уж я тебя знаю, мерзавца.
— Оскорблять, да? Скажи спасибо, что тебя не выгнали…
Молотилов хотел встать, но Петруха, схватив его за ворот рубахи, рванул на себя и с силой оттолкнул на прежнее место. Парень вместе с гитарой тяжело грохнулся на пол по ту сторону кровати.
В бараке поднялся шум. А Петруха, взяв свой топор, вышел на улицу и закурил. В три затяжки сжег папиросу.
— Эй, парень! А ну, подсоби, милок.
На противоположной стороне узкой и глубокой промоины, у шаткого перехода из жердей, стоял тот лесоруб, с вислыми татарскими усами. На согнутой спине его лежал куль-пятерик с мукой. Одной рукой усатый держал мешок, а другой ворох покупок в грубой желтой бумаге.
— Тянет меня в прорву с этой поклажей: устал уж я, — признался он, когда Петруха перешел к нему. — Ты, парень, вот эту мелочь у меня возьми; тут соль, горох да пряники ребятенкам. А куль-то уж я сам…
Но Петруха бросил топор на землю, перехватил мешок посередке и перекинул к себе на плечо. Потом приказал:
— Возьми топор мой и указывай дорогу.
Они перебрались через промоину, и лесоруб оживился:
— Вот сюда, парень, налево. А теперь по лежневке. Тут рядом. Это баба меня нагрузила. Любит она у меня домопеченый хлеб, парень. И ребятишек к нему приучила. Тяжело? Сейчас уж пришли. Клади на пень. Все. Куда это ты с топором-то собрался? Точить? Понятно. Вон гляди туда, где просека-то положена. Видишь? Там, в ельнике, слесарка. В ней и наточишь свой топор. Вот так. А ты, видать, парень заботливый. Как же тебя зовут? Ага, Петр Никонович? Ловкое имя. А меня — Илья Васильевич Свяжин. Будем знакомы. Работаю я мотористом электропилы. Вот мой домок. Забегай как-нибудь вечерком: блинами хозяйка угостит тебя. Она любит гостей, баба-то моя. Забегай, Петр. Ну, крой, парень, а то слесарку-то на обед запрут: время к этому. До свиданьица.
Приветливый моторист сунул Петрухе сухую, залощенную ладонь и быстро исчез за тесовой калиткой, оставив в памяти Сторожева торопливый добрый говорок.
На обратном пути там, где тропа из слесарки пересекает лежневку, Петруха встретил Зину Полянкину. На ней — темно-синее платье с широким поясом, застегнутым на большую пряжку из кости, легкая косынка на пушистых волосах. Посмотрела Зина на парня грустным взглядом и, будто незнакомцу, уступила дорогу.
— Чего сторонишься? Думаешь, укушу, да?
— Кто же тебя знает, может, и укусишь, — обегая глазами парня, ответила Зина и более дружелюбно добавила: — День сегодня какой-то черный и не охота ссориться.
— Со мной?
— Хотя бы и с тобой.
Часа полтора назад ушла колонна автомашин на станцию Богоявленскую. Со слезами на глазах провожала Зина грузовики, посылая с ними привет всему своему милому прошлому. Шоферы, чумазые и веселые парни, казались девушке очень счастливыми людьми. Они возвращаются в знакомый приветливый мир, где не теснят человека хмурые сосны, наступая на него со всех сторон, где виден разлив неба и много, много свету. А для нее, Зины-баловницы, вся жизнь смоталась в какой-то клубок, и нет у него ни начала, ни конца. Уже давно утих шум моторов, а она все не уходила с опустевшей дороги. В эту минуту криком кричала ее душа о возвращении домой.
— Что-нибудь случилось у тебя? — спросил Петруха.
— Хочется, понимаешь, быть одной. Совсем одной. И обдумать, куда это занесло нас…
Петруху тронули ее хрупкие опущенные плечи, но он сказал строго:
— Ведь знала небось, куда везут, а ехала. Зачем?
— Каменный ты человек. Что говорить с тобой.
Девушка вернулась на лежневку, топнула ногами, сбила с черных замшевых туфель капельки воды и, не оглядываясь, медленно пошла к поселку. Парню показалось, что она плачет. Маленький, беспомощный человек оказался в дремучем лесу — как же не сказать ему ободряющее слово. А какое именно, Петруха не знал. Он крупным шагом догнал Зину и пошел рядом. От ее волос пахнет духами и еще каким-то дурманящим запахом — ему нет названия, он совсем замутил голову парня. Петруха жадно глядит на профиль ее лица, и — удивительно — сами собой срываются с губ слова:
— Ничего не скажешь, местечко не из веселых. И черт с ним. Обживемся ведь как-нибудь. Среди льдов вон полярники живут да живут. А здесь все-таки лес, дорога вот… У меня в башке тоже кавардак.
Она подняла на него глаза, в них трепетали и удивление и улыбка.
Ободренный этим, он сказал полушутя: