Послушать его, так все в городе его обожали.
Так что он был сильно удивлен, когда однажды утром супрефект, отведя его в сторону, раскрыл ему настоящее положение вещей и дал ему понять, что, не заметив по своему юношескому простодушию некоторых бестактностей, молодой человек вызвал тем самым оскорбительные слухи, касающиеся его мужества, и потребовал от имени семьи де Фонтаньё, чьим другом он был, и даже от имени правительства, которое он представлял, чтобы новый секретарь с честью вышел из того положения, в какое он себя поставил по отношению к противникам власти.
Если бы молния упала к ногам Луи де Фонтаньё, она не оказала бы на его нервы более сильное воздействие, чем это известие.
Не тратя время на то, чтобы посоветоваться со своим кузеном де Мороем, не слушая ничего более, он сразу же бросился в клуб с твердым намерением вызвать на дуэль первого встречного.
Был час дня, и залы клуба были почти пусты.
Однако там уже оказались маркиз д’Эскоман и двое его праздных знакомцев.
Один из этих приятелей маркиза был Жорж де Гискар, двадцатилетний ветреник, другой — шевалье де Монгла, шестидесятилетний повеса. Все трое стояли на балконе особняка, облокотившись на перила, в ожидании лошадей для прогулки.
Двое первых лениво вдыхали дым сигар; третий же, вышедший из той эпохи, когда сигары еще не были изобретены, так никогда и не смог побороть в этом отношении свою мятежную натуру и стать в том, что касается табака, вровень со своими молодыми друзьями.
Проходя мимо этих господ — или, скорее, под ними, — Луи де Фонтаньё услышал какие-то смешки, направленные, как ему показалось, в его адрес. Эти смешки оказали на него такое же действие, какое производят уколы копья на быка, выходящего из загона на корриду, — другими словами, они еще больше распалили гнев, разъедавший сердце молодого человека.
Он устремился в особняк и стремительно поднялся по лестнице.
Несколько дней назад он был представлен к вступлению в клуб, и имя его, как и имена его поручителей, было написано на небольшой доске, которая служила этой цели и должна была висеть вплоть до дня выборов.
Луи де Фонтаньё направился прямо к этой доске, сорвал ее со стены и растоптал ногами.
В эту минуту г-н д’Эскоман в подробностях описывал Жоржу де Гискару достоинства недавно купленной им кобылы, которую грум, стоявший под окном, держал под уздцы. Поглощенные разглядыванием животного, они не заметили, как мимо прошел Фонтаньё, и, даже не зная о его присутствии, не видели, что он сделал, и не слышали треска раздавленной доски.
Лишь только шевалье де Монгла, не имевший кобылы, которой можно было восхищаться, и не получавший особого удовольствия оттого, чтобы восхищаться чужими кобылами, повернулся на этот звук.
Мы уже сказали, что г-ну де Монгла было шестьдесят лет; он был единственным из старых холостяков Шатодёна, кого Раулю д’Эскоману удалось оторвать от политики и мечтаний и вовлечь в свои затеи.
Правда, г-н де Монгла возмещал отсутствие всех прочих старых холостяков и делал это столь удачно, что стал лучшим помощником маркиза в просветительской деятельности, которую тот предпринял.
То был человек небольшого роста; тучность, этот первый погребальный покров старости, отнюдь не вредила его подвижности. По какому-то редкому дару природы икры его сохранили силу и округлость, стопы — упругость и изогнутость, а руки — тонкость и белизну. Под угрями, которыми годы и излишества украсили его лицо, еще угадывались черты очаровательного юного пажа, заставлявшего когда-то герцогинь не только предаваться мечтам, но и проводить бессонные ночи.
В молодости шевалье был, что называется, прекрасным танцором и, перевалив на вторую половину жизни, не сумел внести поправки в свои танцевальные манеры, ставшие в наших тесных современных гостиных не просто несостоятельными, но смешными. А он, глядя на современные танцы, никак не мог понять, почему две пары особей разного пола встают друг против друга, расхаживают маленькими шажками, прижав локти к телу, взад и вперед, направо и налево, меняются местами, возвращаются в исходное положение, причем делают это все с такой же веселостью и с такой же живостью, как если бы они следовали за катафалком. Ученик Вестриса I, сохранивший своеобразное почитание бога танца, г-н де Монгла имел в своем репертуаре и флик-фляки, и жете-баттю, и па-де-зефир, и антраша. Бал становился для него событием; он мечтал о нем за неделю до этого и готовился к нему как к своего рода хореографическому представлению, заблаговременно репетируя в своей комнате. Рассказывали даже, будто, когда шевалье де Монгла направлялся на бал куда-нибудь в окрестности Шатодёна, он, выехав за город, выходил из экипажа, поднимался на запятки, на место отсутствующего у него лакея, и изощрялся там в самых немыслимых па, выделывал батманы, подобно любителю фехтования, который упражняется, наступая на стену.
Молодость свою он провел весьма беспутно, но шестидесятилетний возраст, казалось, не ослабил огня его страстей и крепости его тела.
Когда речь заходила о травле оленя, г-н де Монгла уже в сапогах со шпорами являлся первым, и нужно отметить, что никто из молодых людей, предававшихся этому занятию, не умел, как он, поднять лошадь, чтобы преодолеть препятствие. Десятичасовая охота была для него игрой и совсем не мешала проводить время в попойке всю последующую ночь. Его слава старого титана оргий во всем своем блеске проявлялась особенно во время застолий; никто из шатодёнских прожигателей жизни не мог вспомнить, чтобы на лице шевалье были следы опьянения, хотя он никогда и никому не отказывал выпить в чью-либо честь, и точно так же никто не мог вспомнить, чтобы на его радостной физиономии была заметна какая-нибудь озабоченность. И, чтобы завершить его портрет, упомянем, что, судя по разговорам, седины не помешали шевалье ловко выпутаться из нескольких приключений, будь то похождения с женщинами или столкновения с мужчинами.
Однако поскольку лишь в романе можно встретить героя, совершенного в добре или зле, а у нас не роман, но правдивая история, то мы обязаны признать, что у шевалье де Монгла было много уязвимых мест.
Прежде всего у него была смешная привычка: он слишком часто вспоминал о прошлом, о том прошлом, которое казалось ему еще прекраснее, когда он видел перед своими глазами ограниченную жизнь молодых людей, называвших себя последователями великих повес былых времен; он слишком много говорил о той роли, какую ему будто бы пришлось играть в те героические времена, ставшие теперь чуть ли не легендарными.
В конце концов шатодёнское общество пресытилось его историями о дуэлях, то ли правдивыми, то ли вымышленными, но неизменно заканчивавшимися одной и той же фразой: "Эфес моей шпаги послужил ему пластырем".
Поэтому в глаза его величали шевалье де Монгла, а за спиной называли не иначе как "рыцарь Пластыря".
Потребность в шумной и бурной жизни, пробудившаяся в нем с тех пор как г-н д’Эскоман подал ему пример, и особенно страсть к игре завели его слишком далеко.
Господин де Монгла был беден.
Такую бедность, столь величественную и благородную у старого дворянина, который гордо ее сносит, пороки г-на де Монгла — надо называть вещи своими именами — сделали невыносимой для него и понемногу привели его на путь сделок с совестью.
Он занимал то, что не мог вернуть, и в возврате нескольких занятых им луидоров был не более аккуратен, чем в выплате своих карточных долгов; все это постепенно роняло его в глазах молодых людей, хотя сами они ничуть не превосходили его в отношении нравственности.
Настоящие друзья г-на де Монгла искренне сокрушались о нем, но столько было задора в его манерах, столько добродушия в его проступках, которые старика заставляли совершать его старые привычки и горячая кровь, что если кто-либо и смеялся над его бесшабашностью, то никто все же не думал возмущаться его поведением.
Итак, шевалье де Монгла был единственным, кто обратил внимание на поступок Луи де Фонтаньё.