Капитан, терзаемый угрызениями совести, колебался.
— О Боже, Боже мой! — воскликнул несчастный шевалье, ломая в отчаянии руки. — Неужели дружба такое же пустое слово, как и любовь?
Барон сделал движение по направлению к брату.
Это движение предопределило решение капитана.
Он с такой силой схватил старшего брата за руку, что у того лицо исказилось от боли, и, глядя ему прямо в глаза, вполголоса повелительно заявил:
— Ни слова больше, сударь. Впервые приключение подобного сорта вызывает у меня угрызения совести, однако они так мучительны, что не знаю, клянусь вам, хватит ли мне всей моей жизни, чтобы искупить свою вину; но тем не менее я постараюсь это сделать, сударь, полностью посвятив себя вашему брату, окружив его заботой и нежностью, без чего он не может больше жить. Сударь, не говорите ему больше ничего: не в вашей, да и не в моей власти перечеркнуть прошлое, но не терзайте еще сильнее это бедное сердце.
— Я ни перед чем не остановлюсь, — язвительно возразил ему барон, — чтобы заставить моего брата выгнать опозорившую его супругу и отказаться от ребенка, который похитил состояние, принадлежащее другим.
— О, скажите лучше — состояние, принадлежащее вам, так будет честнее. И с позиций эгоизма ваше поведение, возможно, простительно, — ответил капитан, бросая на барона взгляд, полный презрения. — Пусть будет так; но этого письма, написанного госпожой де ла Гравери господину де Понфарси, будет более чем достаточно, чтобы получить, даже в судебном порядке, то, что вы желаете.
— Тогда отдайте мне это письмо.
Дюмениль подумал несколько мгновений.
Потом он сказал:
— Я согласен, но при одном условии.
— Условии?
— О! Это вам решать, принимать его или нет, сударь, — нетерпеливо продолжал капитан, постукивая ногой. — Итак, поспешим. Или вы даете слово, или я разрываю это письмо.
— Сударь, клянусь своей честью дворянина…
— Дворянина, — прошептал Дюмениль с глубочайшим презрением. — Что ж, хорошо, поклянитесь вашей честью дворянина! Ведь, похоже, хотя вы и поступаете подобным образом, вы все еще продолжаете быть дворянином. Так вот, поклянитесь мне, что вы никогда не скажете вашему брату, что его одновременно предали двое мужчин, которых он звал своими друзьями; поклянитесь мне, наконец, что вы не станете препятствовать искуплению содеянного мною, чему я посвящу весь остаток своей жизни.
— Я клянусь вам, сударь, — сказал барон, пожирая глазами драгоценное письмо.
— Великолепно. Я настолько доверяю вам и вашей клятве, что даже не стану говорить, что я сделаю с вами, если вы ее нарушите.
И капитан вручил барону письмо, написанное Матильдой г-ну де Понфарси.
Затем, подойдя к шевалье, сидевшему все так же без сил, он сказал:
— Ну же, Дьёдонне, встань и обопрись о меня, ведь мы с тобой мужчины.
— О, спасибо, спасибо, — ответил шевалье, с усилием поднимаясь и падая в объятия капитана. — Ты меня не покинешь, правда? Ты меня не покинешь?
— Нет, нет, — пробормотал капитан, нежно гладя шевалье, как будто бы это был ребенок.
— Знаешь, — продолжал шевалье, и речь его прерывали рыдания, — я боюсь сойти с ума, так страшит меня мое будущее, до такой степени я уверен, что сравнение прошлого с настоящим сделает невыносимо отвратительным мое существование.
— Ну же, — проговорил барон. — Мужайся! Даже самая лучшая из женщин не стоит и половины тех слез, что ты здесь проливаешь вот уже четверть часа, а тем более мерзавка.
— О! Вы не знаете, вы не можете знать, — прервал его Дьёдонне, — что значила для меня эта женщина! У всех у вас есть светские салоны, двор, честолюбивые мечты, которые занимают вас; почести и награды, которых вы добиваетесь; у вас есть развлечения, которые наряду со сплетнями о работе обеих Палат занимают свое место в ваших сердцах; у вас также есть новые назначения, награды и отличия, которые получают ваши противники. У меня же в этом мире была только она, она одна; она была моей жизнью, моим счастьем, моей радостью, моими честолюбивыми надеждами. Только те слова, что я слышал из ее уст, только они одни имели для меня значение; а сейчас, когда я чувствую, что все это внезапно уходит от меня, мне кажется, что я вступаю в пустыню, где нет ни воды, ни солнца, ни света и где отныне мерилом времени будут лишь мои страдания! О Боже, Боже!..
— А, ерунда, — сказал барон. — Все это чепуха!
— Сударь!.. — голос капитана звучал почти угрожающе.
— Вы не помешаете сказать мне брату, — повторил барон, не теряя из виду свое наследство, — вы не помешаете мне сказать ему, что ради чести своего рода, чье имя он носит, он не должен допускать, чтобы это родовое имя было унижено; перестав уважать женщину, недостойную вас, вы перестанете ее любить.
— Все это, брат мой, софизм, парадокс, заблуждение! — вскричал шевалье с отчаянием. — В этот самый миг, слышите ли вы, в этот самый миг, когда ее вина разбивает мне сердце, когда краска стыда заливает мне лицо, так вот, в этот самый миг я ее люблю! Я ее люблю!
— Друг, — проговорил капитан, — надо быть мужчиной, надо жить!
— Жить! Зачем мне теперь жить?.. Ах, да, чтобы отомстить за себя, чтобы убить ее любовника. Да, по законам света, по законам чести один из нас, я или он, должен теперь умереть, потому что Бог создал ее женщиной, а значит, вероломной и бесчестной; и из-за того, что она, вероломная и бесчестная, нарушила супружескую верность, должен погибнуть человек, и все это, чтобы удовлетворить свет, ради чести, как будто бы свет волновало то, каким образом у меня украли мою радость, как будто бы честь когда-либо тревожилась о моих невзгодах или моем блаженстве. Но и свет, и честь заботит лишь одно — кровь. Светские люди как должное воспринимают то, что оскорбление должно быть смыто кровью.
— Неужели вы боитесь, брат мой? — спросил барон.
Взгляд шевалье, когда он посмотрел на брата, выражал полную отрешенность.
— Я боюсь только одного: оказаться на месте того, кто убьет… — ответил он.
Эти слова он произнес с воодушевлением и решимостью, доказывавшими, насколько они искренни.
Затем, сделав усилие и положив руку на плечо капитана, шевалье сказал:
— Пойдем, мой бедный Дюмениль. Помоги мне отомстить за себя, потому что я не могу доверить эту миссию Богу, не прослыв трусом.
И, повернувшись к барону, он добавил:
— Барон, я клянусь честью, что завтра в это время один из нас, господин де Понфарси или я, будет мертв. Это все, чего вы требуете, защищая честь семьи?
— Нет, ведь я знаю вашу мягкотелость, брат мой. Я требую юридических полномочий представлять вас на официальном бракоразводном процессе, который будет начат против вашей недостойной супруги.
— И этот документ, эта доверенность, соответствующим образом подготовленная и составленная, конечно же, у вас при себе сейчас, брат мой?
— На ней не хватает лишь вашей подписи.
— Я так и думал… Перо, чернила, доверенность.
— Вот все, что вы требуете, мой дорогой Дьёдонне, — сказал барон, одной рукой подавая брату документ, а другой — перо и чернила.
Шевалье подписал без единой жалобы, без единого вздоха.
Но при этом его рука так дрожала, что подпись можно было разобрать с большим трудом.
— Тысяча чертей! — вскричал капитан, увлекая за собой своего друга и бросая на барона прощальный взгляд. — Скольких людей повесили, хотя они и заслуживали этого гораздо меньше, чем этот негодяй!
IX
РАЗБИТОЕ СЕРДЦЕ
У двери на улицу между шевалье и его другом разыгралось почти настоящее сражение.
Шевалье хотел повернуть налево, капитан старался увести его направо.
Дьёдонне хотел только одного: вернуться к себе, бросить в лицо Матильде обвинение в измене и сказать ей последнее прости.
Капитан, напротив, в интересах своего друга и в своих собственных имел веские причины не допустить этого свидания.
Он пустил в ход все свое красноречие, чтобы заставить Дьёдонне отказаться от его намерения, и только с большим трудом ему удалось убедить шевалье де ла Гравери не показываться дома и пожить несколько дней в его скромной квартирке.