"Браво! — говорил он себе. — Маркиз превосходно отыгрался; он, правда, немного побледнел, произнося имя красотки; но что совершенно в этом мире?!"
И старый дворянин радостно потирал руки. Он вообще не верил в исправление людей, а уж тем более в исправление человека, у которого и голова и сердце пусты. Он догадывался, что за этой смиренностью маркиза кроется какая-то военная хитрость, и, что бы из нее ни проистекло, она обещала ему хорошую жизнь на склоне его дней.
На следующий же день г-н д’Эскоман преуспел в половине поставленной им задачи: весь город говорил о том, каким чудесным образом сказался на его личности короткий отъезд из города; это служило темой бесед в великосветском обществе и в домах попроще, в особняках и в лавках, и, поскольку каждый хотел высказать собственное суждение по этому поводу, бедная Эмма, помимо того, что ее поздравляли друзья, терпела еще и поздравления посторонних.
Мы говорим "терпела", ибо, какие усилия г-жа д’Эскоман ни прилагала, чтобы чувствовать себя счастливой, а не казаться ею, она не находила свое сердце столь снисходительным, каким оно было прежде: оно оставалось печальным; и так как молодая женщина не владела искусством изображать чувства, которые она не испытывала, то во время всех этих поздравлений на ее лице лежал отпечаток того, что было у нее на сердце.
Вот почему, уходя от маркизы, каждый готов был поставить сто против одного, что в возвращении г-на д’Эскомана к жене не было ничего искреннего.
Маркиз, казалось, не считал своим долгом оправдываться перед этими оскорбительными подозрениями. Это была правда, что его пылкая любовь к Маргарите не угасла; ни ее тяжкие проступки, ни парижские развлечения не изгладили из его памяти образ неблагодарной шатодёнки; но, несмотря на его безотчетные сожаления о том, что ему больше не принадлежало, маркиз, как и все распутники, не мог смотреть на любую красивую женщину, будь то даже его собственная жена, без того, чтобы у него не возникало желания обладать ею; он попался в свою же собственную ловушку, всерьез взяв на себя роль, которую вначале хотел только разыграть.
Но самое странное было то, что вначале раздраженный холодностью, которую проявила по отношению к нему его жена, он не заметил изменений, произошедших в ее чувствах.
Он лишь проявил больше усердия в своих заботах, больше настойчивости в своих мольбах, больше пыла в изъявлении своих чувств.
Эмма обычно слушала его с рассеянным видом; иногда она устремляла на мужа взгляд, полный тоски и грусти; казалось, она спрашивала себя: "Неужели это тот самый Рауль, которого я так любила? Но отчего же его дыхание не вводит меня более в трепет?" От таких мыслей она тяжело вздыхала, а порой и плакала.
Господин д’Эскоман считал, что ее слезы вызваны лишь воспоминаниями о его ошибках; он бросался на колени перед женой и клятвенно заверял ее, что прошлое покоится в могиле и никогда не воскреснет. Слова его звучали искренне, но они только усиливали рыдания г-жи д’Эскоман.
Если кто и следил с жадным беспокойством за стадиями этого примирения, то это была Сюзанна Мотте.
Она слишком страстно любила вскормленное ею дитя, чтобы не найти в своей душе благородства и простить маркиза, если бы только понадобилось принести в жертву ее злопамятность; но ничто не ускользало от ее проницательности: ни замешательство, ни настороженность, ни тревоги молодой женщины; и она все более и более убеждалась в том, что Эмма не лгала ей и что она действительно не любила больше маркиза и поэтому отныне все его уверения и вздохи были напрасны.
Сюзанна начала горько сожалеть о том, что ее усилия способствовали такому результату; она каялась, била себя в грудь, предлагала свою жизнь как искупительное жертвоприношение, если Богу будет угодно принять его, — лишь бы только вернуть счастье своему ребенку.
Но события шли своим чередом, а с ними у Сюзанны возникали догадки.
Маркиз д’Эскоман никогда не принадлежал к тем людям, которые долго вздыхают под дверью, как бы она хорошо ни была забаррикадирована; по одному этому можно судить о том, что должно было произойти, когда он владел ключом от этой двери как законный собственник. Однажды, на следующий день после того как маркиз провел целый вечер наедине с Эммой, Сюзанна заметила у нее следы слез и нервное подрагивание и общее искажение черт лица, что заставило гувернантку задуматься. И наконец вечером, после отъезда г-на д’Эскомана, у Эммы случился нервный припадок; погруженная в отчаяние из-за болезни своего дорогого ребенка, Сюзанна искала причину этой болезни. Несомненно, у Эммы была тайна и она скрывала ее от своей кормилицы; это предположение стало для Сюзанны одной из самых мучительных горестей за всю ее жизнь. Однако она была не такой женщиной, чтобы проявлять хотя бы малейшее терпение в страданиях подобного рода; ее право на откровенность со стороны хозяйки казалось ей священным; кормилица полагала, что ей вполне дозволено совершать насилие над этой откровенностью, если, по какому-то непонятному для нее ребячеству, эта откровенность не была настолько безоговорочной, как бы ей этого хотелось.
Сюзанна принялась тщательно перебирать в уме все события в жизни г-жи д’Эскоман; она вспомнила лица всех посетителей дома за последние полгода; память кормилицы проделала невероятную работу, напомнив ей не только все поступки Эммы, но и все мысли, которые Сюзанне удалось прочитать в нежном взоре молодой женщины; кормилица тщетно перебирала их одну за другой, но так и не нашла нить, которая могла бы указать путь в этом лабиринте, прояснить тайную печаль, по всей видимости изнурявшую ее госпожу.
Прошлая жизнь Эммы протекала спокойно и гладко под безоблачным небом; на его горизонте не было облаков, и ничто в ней не предвещало бури.
Сюзанна сменила тактику, но не отказалась от своей навязчивой идеи; вместо того чтобы продолжать свои поиски в прошлом, она подвергла дознанию настоящее.
Но и настоящее тоже, казалось, противостояло догадкам гувернантки.
Госпожа д’Эскоман вела размеренную и правильную жизнь, из дома выезжала мало. По утрам она ходила в церковь; во второй половине дня, перед ужином, совершала короткую прогулку в экипаже; Сюзанна сама всегда сопровождала хозяйку в церковь, а вечером при Эмме всегда были кучер и выездной лакей, слишком хорошо знавшие, какое влияние имеет старая кормилица в доме, чтобы не пытаться угодить ей во всем, в особенности уведомляя ее обо всех значительных событиях, ставших им известными.
Это доводило ее до отчаяния. Изнемогая, Сюзанна опустилась до приемов пошлого любопытства: она подслушивала под дверьми, вскрывала письма на имя своей госпожи; никогда еще оплачиваемая каким-нибудь ревнивцем дуэнья не проявляла столько изворотливости и рвения в своей слежке. Но тайна Эммы оставалась непроницаемой, а сама она с каждым днем становилась все более печальной; физические проявления ее недуга, тревожившие кормилицу, приняли еще более серьезный характер.
Сюзанна кончила тем, что отреклась от своих подозрений и стала приписывать все происходящее с Эммой той внутренней болезни, что сопровождает заболевания желудка или груди и в просторечии называется истощением; она преодолела свою неприязнь к г-нуд’Эскоману, решив поговорить с ним и просить его вызвать к Эмме врача.
В тот же день, когда Сюзанна приняла это решение, она, провожая Эмму на прогулку и помогая ей подняться в карету, услышала, как кучер спрашивал у выездного лакея, складывающего подножку кареты, куда нужно отвезти маркизу.
— Что за вопрос! — отвечал тот. — Туда, куда маркиза ездит каждый день.
Сюзанна не стала ждать вечера, чтобы выведать, какое место ее хозяйка предпочитала для прогулки; гувернантка обладала нюхом ищейки: как ни остыл след на дороге, она его разгадала. Она завязала свой чепчик, накинула на плечи ситцевую шаль, взяла в руку знаменитый зонтик, которым она на наших глазах столь удачно фехтовала, и храбро бросилась догонять пару английских лошадей, увозивших ее хозяйку.