Звенигородский от таких речей даже поперхнулся с набитым ртом, схватил за рукав Алябьева, дабы он не заходил за край, но тот не прервал речи:
— Покуда ты в Нижнем, Дмитрий Михайлович, все мы тута — твои советчики и помощники. И да будет так. Мне, старику, скоро перед Богом ответ держать, и я не хочу предстать пред ним клятвопреступником.
Прямодушие старого воителя смахнуло бодряческую личину с первого воеводы и образумило Семёнова, собиравшегося после насыщения затеять перепалку о том, где надлежит быть воеводской власти, а где земской. Пожарский по достоинству оценил смелый, в обход своему начальнику шаг Алябьева и ответил с той же прямотой:
— Разумею, невелик я для вас чином, а доведётся мне тут верховым быть, да на то не моя воля. Всеми нижегородцами позван, ими поставлен. И знаю крепко: кто запрягает, тот и понукает. Где единоначалие — там согласие, где начальных груда — расстройство. Инако не мыслю. Раз и вы за то, даю слово дело рядить по обычаю строго и честно да по совету с вами.
Отставив свой кубок, обидчивый Звенигородский сперва помрачнел, но быстро смирился и вновь принял вид безунывного затрапезника, будто всё шло по его раскладу. Он поступился властью в городе, старшинства же за столом не стал уступать.
И заговорил с Пожарским, как покладистый отец с норовистым отроком:
— Верши, стольник! Полная тебе воля. А нам куда, древним-то? Грехи лишь умножать.
— Посадских токмо сдерживай, княже, а то во всяку щель норовят влезть, — покосясь на Минина, присоветовал тучный, разомлевший от водки дьяк, нацеливаясь на пирог с вязигой.
— Спущать не станем, — ответил за Пожарского Биркин. Он был в раздражении оттого, что князь сравнял его с Кузьмой, взяв их вместе к первому воеводе.
— По господину и псу честь, — заржал дьяк и переглянулся с Биркиным, словно они были в сговоре.
— Оно так, — стряпчий с ехидством искоса метнул взгляд на старосту.
Кузьма отчуждённо сидел с краю, ни к чему не притрагивался. Винопития не терпел, а еда не лезла в горло. Тесно сошлась складка на побелевшем лбу.
Не говоря ни слова, Кузьма поднялся из-за стола, но тут же рука Пожарского легла на его плечо.
— Моего верного сподручника Кузьму Минина прошу почтить и выпить за его здоровье, — сказал князь.
— Верно! За Кузьму! Он стоит такой чести! И за славу Нижнего Новгорода! — одобрительно отозвался Алябьев.
Кто и не хотел — поневоле выпил. И оставили Минина в покое, занялись байками. Семёнов принялся за рассказ о гаданиях по «Шестокрылу». Биркин истово внимал дьяку, будто речь шла о важном. Вино с обильной едой настраивало на благодушный лад. Вовсе захмелевший Звенигородский вдруг заплакал и, растирая мутные слёзы по морщинистым, как печёное яблоко, щекам, принялся жаловаться на свою злосчастную долю:
— За Бориса Фёдоровича Годунова колико я претерпел, колико брани да хулы наслушался, а досель меня московски бояре затирают, во всяко дерьмо тычут... Прежни бы времена, яз бы им потыкал!.. Заслали сюда на погибель, избавилися, не пощадили старости...
Жалок и смешон был в пьяном горевании подломленный недавними гонениями и страхом, не сумевший оправиться от них бедолага.
Пожарский с Мининым ушли из гостей первыми.
Ночной полог переливался звёздными высверками. Глухо лежали снега. С беззлобной ленцою перебрёхивались за высокими тынами собаки. Во всём был покой и мир. И хотелось такого же умиротворения в душе, хотя бы недолгого.
В усладу вдыхая морозную свежесть, князь замедлил шаги, задрал голову к звёздам и проговорил:
— Ясни, ясни на небе, мёрзни, мёрзни, волчий хвост! — Засмеялся, пояснил: — В младенчестве така-то присказка у меня была. Вот вспомянулася. — И тут же снова посуровел: — Ладно, со Звенигородским повершили, из города да уезда всех добрых ратников заберём, смоляне подойдут, иные к нам потянутся. А всё ж спорее пошевеливаться пора, други города подымать. И допрежь Казань. Туда бы побойчее человека послать. — Пожарский на миг задумался. — Биркина, пожалуй, и пошлём. А то вы тут с ним, чую, не на шутку схватитесь...
4
Приспели крещенские морозы. Мохнатым инеем обметало срубы, бельмастыми наростами залепило окошки, круто встали над кровлями, будто в недвижном оцепенении, высокие печные дымы. Прясла кремля в намерзших снеговых пежинах. Под сапогами остро взвизгивает снег. И ледяной резью перехватывает дых, клубами вылетает пар изо рта, настывает на мужичьих бородах игольчатой коростой. Ещё ознобнее становится тому, кто глянет с горы на тусклую мертвенную стынь Волги. Разбирает мороз, да он же и расшевеливает.
Как и в прежние годы, в богоявленьев день людно было на улицах. Праздничные толпы тянулись за крестным ходом из кремля к реке, обступали иордань, над которой высился лёгкий теремок на четырёх столбах, увитых еловыми ветками. Взблескивали оклады икон, сияли ризы тучных от меховых поддёвок священников. Под звон колоколов и пальбу кремлёвских пушек, что заглушили молитвенное пение, погрузился в купель животворящий крест.
Едва завершился обряд — с задорными криками и улюлюканьем, сбрасывая на ходу одёжку, устремились сквозь толпу к проруби завзятые купальщики. У многих замирало сердце при виде того, как они сигали голяком в парящую студёную зыбь. Только удальцам всё нипочём. Ухая, выскакивали из воды, приплясывали. Им спешно бросали под ноги рогожу, растирали их суконными рукавицами, поили сбитнем. Вслед за первыми объявлялись всё новые и новые охотники, и вновь летели на лёд шубы и порты.
Однако скоро купание прервалось. Набежавшие с берега мальчишки наперебой завопили:
— Смоляне возле города! Смолян встречайте!..
Мигом опустела река.
Поджидая смоленскую рать, мининские дозорщики загодя встали на въезде перед старым острогом. Сам Кузьма с Афанасием были там же. И туда побежал отовсюду народ, обгоняемый ребятнёй.
— Берегись! — свирепо взмахивали кнутами верховые стрельцы Колзакова, расчищая путь для возка воеводы Звенигородского.
За острожными воротами стрельцам пришлось сдержать скакунов. Народ уже скопился тут непробиваемым затором. Стрельцы стали напирать на толпу, но сами увязли в ней. Озлившийся Колзаков вытянул кнутом по спине одного из посадских.
Тот не снёс обиды, замахал кулаками:
— Ну ты, боярский охвосток, полегче! А не то скину в сувой!
Сотника аж подбросило в седле от негодования. Однако угрозливые взгляды мужиков охладили пыл Колзакова, принудили отступиться. Похабная брань слетела с его уст.
— Грех лаяться, Лексей, в Божий праздник, — засмеялись посадские. — Подь-ка остудися.
Смоляне надвигались плотным конным строем. Из-под распашных тяжёлых одежд поблескивали панцири, в руках — круглые щиты и поднятые торчмя копья. По слаженности было видно: справные вой, такие не оплошали бы и на государевом смотру.
Во всю силу грянули в городе колокола. Выступили вперёд иноки с хоругвями да иконами. И, крестясь, замахал рукавами вместе с прибывшими ратниками весь православный люд.
В нарушение чинности один из смолян кинулся к Минину, обхватил его:
— Заждался, поди, староста, грешил на нас, что не впрок твои посадские алтыны поистратили? Гляди теперь, где они, да принимай нашу тыщу сполна.
— Спаси вас Бог, Кондратий Алексеевич, не подвели, — растрогался Кузьма и, спохватившись, обратился к стоявшему рядом Пожарскому: — Вот, Дмитрий Михайлович, Кондратий Недовесков. До конечного дни Смоленск оборонял, в Арзамасе же многим его усердием рать собрана.
— Ныне тебе, княже, рады послужить, — с достоинством поклонился ревностный смолянин.
Пожарский ответил на поклон поклоном:
— И я рад вам. Не было у меня краше праздника.
Оставив коней, к Пожарскому уже подходили другие смоленские ратники, окружали.
— Молви нам слово, Дмитрий Михайлович, — попросил Недовесков.
— Нет, не мне за Нижний Новгород речь держать, — отказался Пожарский. — Минин вас подвигнул, ему и честь. Так ли, Василий Андреевич? — спросил он у насупившегося Звенигородского, которому, как первому воеводе, было несносно видеть себя оттёртым.