Изнемогшие враги негласно заключили краткое перемирие.
Дороги были свободны для всех. И через кремлёвские ворота на северной и западной стороне перемещались войска и проезжали обозы.
Раздражённый неудачей Ходкевич не пожелал принять Кремль от Гонсевского, но спешно наводил там порядок. Немцев-наёмников, явивших нерасторопность в сече с казаками, он сразу хотел выдворить до единого, и те уже приглядывались к богатой утвари Благовещенского собора и серебряным украшениям на гробницах Архангельского, чтобы заграбастать их напоследок. Рьяно взялся гетман и за строптивую шляхту. Однако поостыл, спохватившись: всех разогнав, он оставит Кремль без надёжной защиты. И сменил гнев на милость.
Где не помогли угрозы и наказания — помогло золото. За стенную службу было назначено такое помесячное жалованье, которого русский служилый дворянин не получал и за год. Большинство, прельщённое небывалой мздой, согласилось ждать смены до января. Вместе с добровольцами из гетманского войска желающих остаться в Кремле набралось до трёх тысяч. Маскевич не рискнул примкнуть к ним.
Потолкавшись в круговоротной толпе на Ивановской площади, среди галдежа и грохота оружия, он воротился в свой приют и велел пахоликам грузить имущество на телеги. Громогласные призывы, подогретые щедрыми посулами, его не воодушевляли. Никакое золото не окупит лишений, что всякого ждут в зимней осаде. Других обуяло беспечное ликование, а он прозрел. Не во власти человечьей ни зло и ни благо, так стоит ли искушать фортуну?
Завершив сборы, Маскевич спрятал на груди изумрудный крестик с нитью восточного жемчуга, что пришлись на его долю из початой боярами царской казны, и навсегда покинул опостылевшее жильё.
Гетман уже выводил своё войско из Кремля. Уходили и гусары Струся. Тяжело нагруженные разным добром повозки двигались вслед за хоругвями. Маскевич присоединил к ним свои телеги.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Мелькали, укорачиваясь, дни. Вот и Покров минул. А давно ли видел Кузьма последних журавлей! Высоконько летел клин над городом. Еле различил он его в линялых небесах. И если б не слабое, переливающееся, как вода в ручье, курлыканье, что заставило задрать голову, не приметил бы, пожалуй, Кузьма журавлиного отлёта. Непременно захотелось углядеть вожака, и он стал всматриваться в остриё клина. Но рассмотрел лишь трепетную точку.
Согласно и чётко перемещался клин. Такой-то бы лад в миру!
Кузьма вспомнил о журавлях, снова оказавшись там, откуда увидел их, — в подгорье, на краю склона. Смутный звук, почудившийся поначалу курлыканьем, вывел его из задумчивости. Кузьма невольно глянул на небо, но звук был ближе, и в нём явно пробивался скрип тележных колёс. Кто-то спускался по съезду. Староста обернулся. Вздёрнув голову саврасой лошадёнки к оглобле, чтоб не страшилась раскатного уклона, узкоплечий тощий мужик осторожно сводил её вниз, с усилием сдерживая и саму савраску, и напирающую на неё телегу, на которой в груде жалких пожитков сидели баба с ребёнком.
Гадать было нечего — беженцы.
Достигнув безопасной пологости и поравнявшись с Кузьмой, мужик, молодой по обличью, зыркнул на прохожего, но будто вовсе не ему, а самому себе с вызывающей ухмылкой сказал:
— Эх, матушка Русь, лыком крещена, дёгтем мазана, квасом кроплена, не могёшь ты постоять за себя. А уж за своих оратаев подавно!
— Чьи будете? — спросил Кузьма, зашагав рядом.
— Почитай, ничьи уж, — словоохотливо ответил мужик, явно ищущий сочувствия. — С-под Коломны тащимся. Своя земелька неродной стала. Вота напасть кака! Нахлебалися беды досыта. Куды там казни египетски!
— Лютование?
— А то нет! Спасу никоторого. И чужаки и свои теснят. Про Заруцкого-то до вас дошло небось?
— Наносят ветры.
— Кол ему в гузно! Избавитель! Творят казаки что хотят. Нашу деревеньку всю разметали. Мы-то с бабой, слава богу, упаслися: на базар в Коломну о ту пору ездили. А проку? На пусто уж место воротилися. Не то что снопа необмолоченна — даже сохи не сыскали. Ну скажи, на кой ляд им соха, татям?..
Мужик остановил всхрапнувшую савраску и, сняв шапку, обтёр ею потную морду лошади. Руки у него были мосластые, в крупных жёстких узлах. Таким рукам чужда праздность. Больно стало Кузьме: нет страшнее пагубы, коли самые терпеливые пахотники покидают свою землю.
— А не подскажешь, осударь, — обратился мужик к нему, — далеко ли земска изба?
— Езжай мне вослед, — ответил Кузьма, зная наперёд, что беженец будет просить крова, но времени мешкать не оставалось. — Обождёшь там, изба покуда на запоре.
— Ничо. Нам уже не к спеху, — обречённо вздохнул мужик.
Наведавшись в торговые ряды и таможню, Кузьма через Ивановские ворота прошёл в кремль и поднялся по взгорью к Спасо-Преображенскому собору. Там уже заканчивалась обедня, после которой, как знал староста, должно быть оглашено важное послание из Троицы.
Сумрачное чрево собора, своды которого словно бы подрагивали от костровых отблесков множества свечей, было заполнено до отказа.
Сюда пришёл люд со всего города. Кузьма стал пробираться поближе к амвону, но скоро оставил всякие попытки, уткнувшись в спины, обтянутые парчой и бархатом: знай сверчок свой шесток.
— Увы, братие, увы, — гулко разносился по собору зычный глас протопопа Саввы. — Се бо приидоша дни конечный гибели: погибает Московское государство, и вера православная гибнет... По грехам нашим попушает Господь супостатам возноситьси!.. Что сотворим, братие, и что возглаголим? Да едино помышление будет: утвердиться в согласии! О сём же и грамота просительная во все грады Троице-Сергиева монастыря архимандрита Дионисия и келаря Авраамия Палицына.
В руках Саввы зашелестел разворачиваемый свиток. Протопоп начал читать. И всякое слово излетало из его уст с благоговением и торжественностью. Но чем больше вникал Кузьма в смысл послания, тем горше становилось ему.
Уклонившись от истолкования истинных зол, порождающих распри, троицкие пастыри свалили всю вину только на Салтыкова и Андронова, кои, мол, единственно своими отступническими наущениями потворствовали вторжению ворогов на русскую землю. То была ничтожная кроха правды, самой малой жертвой покрывался всеобщий неизмеримый ущерб. Кузьма знать не знал, что подобными изворотами отличался Палицын и что послание, вернее всего, внушено незлобивому Дионисию исхищрённым келарем. Но твёрдый разум старосты противился очевидному подлогу, хотя понятно было, что подлог содеян ради умиротворения в народе. И когда Савва дошёл до строк, прямо призывающих всеми силами встать под начало Трубецкого и Заруцкого, Кузьме полностью открылась суть послания, и он возроптал в душе.
Не одного его смутил призыв из Троицы, но смиренное молчание в храме было схоже с тем безвольным покорством, которое сам староста не раз обнаруживал и преодолевал в себе. Однако в прежние времена он больше всего пёкся о своём достоинстве — теперь нужно было держать ответ за многих, кто опирался и надеялся на него. Пробил его час. И он не простил бы себе, если б смолчал. Нужно было решать бесповоротно: нынче либо никогда. Одно сдерживало. Не в его натуре выставляться напоказ, упреждать словом дело, и он ещё колебался. Как наваждение, обездоленный мужик-беженец не давал забыть о себе.
— «Молите служилых людей, — со слёзной хрипотцой, словно сам писал грамоту, продолжал читать протопоп, упоённо донося до паствы упорное увещание высокочтимых им столпов церкви, — чтобы всем православным христианам быти в соединении, и служилые бы люди однолично, безо всякого мешканья, поспешили под Москву на сход...»
— Нет, негоже нам единиться с Заруцким! — само собой вырвалось из уст Кузьмы, и все, кто был в соборе, вздрогнули, словно от нежданного громового раската. — Коль он на своей земле пакостит, заступник ли он ей? Худой-то славы не избыть. Не водилось такого на Руси, чтоб честь с бесчестьем смыкалися. Сами ополчаться станем! Сами сход учиним! Вселюдской сход!