Но что до того одичавшему в битвах вояке, который иззубренную баторовку[32] ставит выше любой веры и без разбору привечает в своих хоругвях католиков и протестантов, ариан и подлых московитских схизматов, лишь бы они были справными жолнерами?
Оставшись один, король подошёл к распятию на стене, истово зашептал:
— Патер ностер, кви эс ин коэлис!.. Фиат волюнтас туа...[33]
Он молился под грохот пушек, бивших по Смоленску.
2
Жолкевский замыслил напасть на супротивный лагерь перед рассветом. Лазутчики и двое перебежчиков донесли, что огромное русско-шведское войско безбоязненно и беспечно, не выставив стражи и забыв о дозорах, расположилось у села Клушина, а московские воеводы вкупе со шведскими предводителями Делагарди и Горном затеяли пиршество в богатом шатре Дмитрия Шуйского.
Неприятель впятеро, а то и вшестеро превосходил силы польного гетмана. Кроме шведов с русскими были наёмники — немцы и французы, вооружённые мушкетами. На клушинских околицах разместился большой пушечный наряд.
И всё же гетман не стал колебаться. Роковое напутствие Сигизмунда предуготовило выбор. Да, король готов пожертвовать им, выигрывая при любом исходе, но Станислав Жолкевский вовсе не хотел стать жертвой. В открытом бою он неизбежно бы потерпел поражение, и ныне ему выпадала единственная возможность не только не уронить своей чести, а навсегда закрепить за собой славу лучшего воителя. Не ради короля гетман одержит победу — ради себя.
К примкнувшим к нему хоругвям он присоединял всех, кого мог присоединить: захребетников и челядь младшего Салтыкова, разрозненные шляхетские отряды, ушедшие из Тушина, и конных донцов подоспевшего Заруцкого. Многим из них терять было нечего, и потому они увидели больше проку примкнуть к отважному Жолкевскому, чтобы при удаче не упустить заслуженной добычи, чем к привередливому королю, чтобы впустую мыкаться под Смоленском.
Весь расчёт гетмана был на внезапность. Оставив позади себя укреплённый обоз и почти всю пехоту, он в самое предвечерье тихо вывел со своего стана войско.
Полки Шуйского встали на ночлег вёрстах в четырёх, но дорога была так узка и проходила по такому густолесью, что пришлось тянуться голова за головой и убить на переход весь вечер и почти всю ночь. В сгустившемся мраке двигались особенно сторожко. Места были болотистыми, топкими, и спешившиеся всадники вели коней в поводу. Гетманскую карету выносили из низинных хлябей на руках, долго возились с двумя увязшими пушками. Ночная темь поневоле понуждала держаться вплотную друг к другу, отчего тут и там возникали заторы. Грязная жижа захлёстывала сапоги, росы дождём сыпались с потревоженных ветвей, сырость напитывала одежду, и четыре окаянных версты измотали так, что иным даже бывалым хотелось только отдыха. Однако гетман был непреклонен, и его нарочные, с чертыханьем пробиваясь назад по обочинам, подгоняли отстающих.
Уже светало, когда передние хоругви достигли опушки леса. Прямо перед ними за небольшим полем, там и сям перегороженным плетнями, виднелось беспредельное скопище недвижного москальского войска, почти вплотную к нему примыкали возы лагеря наёмников. В предрассветном сумраке смутно выделялись соломенные и тесовые кровли деревенских изб. Тягучие узкие полосы тумана стлались над полем, сбиваясь в облака у опушки и прикрывая гусарские хоругви. Но Жолкевский знал: лишь взойдёт солнце, туман вмиг рассеется.
Мешкать было нельзя, а всё же приходилось. Поджидая отставших, гетман хладнокровно расставлял вдоль леса подоспевшие сотни.
Удалая хоругвь князя Порыцкого оказалась среди первых и уже томилась в ожидании схватки. Поручик Самуил Маскевич из этой хоругви нетерпеливо поглядывал в сторону остановившегося неподалёку гетмана. Тяжёлое лицо воителя застыло в каменной недвижности и не выражало никакого воодушевления. Это был последний миг, когда Жолкевский, не дождавшись к намеченному сроку полного сбора своего войска, мог ещё отказаться от нападения, но он подавил в себе отчаяние.
До восхода солнца оставалось совсем немного, и туман редел на глазах. Промедление чуть не стало роковым: москальский лагерь неожиданно всполошился. Видно было, как суматошно забегали стрельцы, как выметнулись они из-за сторожевых рогаток, пытаясь построиться.
Маскевич с досадой стукнул кулаком по колену, чуть ли не вслух обругав мешкотного гетмана. Ему вдруг стало жутко: несметная тьма москальского войска, разом всколыхнувшись, явила такую силу, что налёт на неё показался безумием. Дрогнул бывалый рубака Маскевич, но тут же позади него истошно взревели и ударили набаты. Прорвавшим заплот широким потоком ринулись из леса передовые хоругви. Лучшее польское рыцарство увлекло их.
Спешно подбегая к плетням, стрельцы и ландскнехты пытались укротить нападающих огнём. Однако разнобойная пальба из ручниц и мушкетов велась вяло и бесприцельно. Зато ответные залпы были удачны: разом вспыхнули соломенные кровли деревни, усилив панику в заспавшемся войске.
Грузная рейтарская конница смяла заграды, но сама увязла среди них. Только отдельные кучки всадников с лёта ворвались в лагерь и пропали в густой людской толчее, словно в омуте. Всё там спуталось и смешалось. Стиснутым со всех сторон смельчакам оставалось одно — биться до конца. И они рубились отчаянно и обречённо. Их цепляли крюками алебард, дубасили шестопёрами. Сбитых и окровавленных, сминали и затаптывали.
Свежие хоругви вступали в бой. Но сил не хватало. Целые толпы наваливались на рыцарей. В самом лагере и за лагерными обозами, до самой смутной полосы подступающего с противоположной стороны леса, рябило от копий, прапоров и бунчуков.
Самый крепкий строй, самая плотная сотня разомкнулись бы и распались в беспредельном людском множестве. Только никто из нападающих не осмеливался пробиться вглубь, хоругви сражались на подступах, оттягивались к полю. Земля была ископычена в пыль, которая клубилась серыми столбами, не успевая оседать. Пылью заволакивало солнце. А оно уже поднялось высоко.
Иссякали силы. Поломаны были копья у гусар, разваливались иссечённые доспехи, кончались заряды. Две наконец-то подвезённые пушки еле успевали отгонять скрытно подбиравшуюся сбоку шведскую пехоту. Вновь и вновь наскакивающие на лагерь хоругви не знали замены и уже неохотно бились, без запала. Только для виду дразняще проносились по краю поля донцы Заруцкого, не находя никакой бреши. В беспрерывных схватках миновало полдня, а Жолкевский не добился ничего.
Неужто он обрекал свои хоругви на истребление? Неужто, видя уже явную неудачу, задумал в полной безнадёжности положить всех до единого?
Тщетны были удары по середине и по краям огромного московитского войска. Оно, правда, всё ещё не оправилось до конца, отбиваясь как придётся, на авось. Многие стрелецкие полки безучастно наблюдали за битвой. Молчали неустановленные и брошенные пушки. Порой мнилось, что русским вовсё было не до схватки в своих каких-то неслаженных передвижениях внутри лагеря, и, небрежно отмахиваясь, они хотели только, чтобы их оставили в покое.
Гетман упорно чего-то выжидал, не ведая колебаний.
Неразбериха в московитском лагере обнадёживала Жолкевского. Поражение для него было бы непереносимо. Потеря чести — хуже смерти. Круто были сведены его брови, твёрдо сжат запёкшийся рот. Беспрекословным взмахом булавы он отсылал назад посланцев из хоругвей, молящих о подкреплении. У него оставался только один резерв — рота Мартина Казановского.
Но он всё ещё не вводил её в дело — это пока был не крайний случай.
Рота грудилась у гетмана за спиной в редком осиннике. Сидя на рослых вороных лошадях, в тяжёлых латах с громадными крыльями из перьев коршуна за спиной маялись в ожидании сигнала отборные удальцы. Упруго подрагивали флюгарки на их длинных копьях. И уже сгибались под тяжёлым железом затёкшие тела. И уже начали донимать всадников чащобная духота и занудливый звон налетевшего комарья.