— Пойдём-ка потолкуем у мя на дворе под рябинкой, — позвал протопоп.
Протопопова рябинка оказалась большим развесистым деревом, тяжёлые кисти которого ещё не зарумянились. Укромное было местечко, и скамья с резной спинкой была здесь особо заманной. Не успели протопоп с Афанасием сесть на неё, как прислуга вынесла из дому стол, покрыла его свежей скатертью. Гостеприимный Аммос потчевал гостя пирогами да рыбой. Кормщик не ждал такого приёма, оставался скованным, неразговорчивым, хоть и пришёлся ему по душе протопоп.
И лишь наслушавшись пылких откровенных речений о вражьих покусительствах на извечные новгородские вольности, о литовских нападках и злохитростях, о присланном Семибоярщиной и посаженном на кол Жигимонтовом пособнике Иване Салтыкове, сыне проклятого Гермогеном Михаила Глебовича, о коварных умышлениях вставшего под городом Делагарди, Афанасий признал в протопопе единомысленника. Выпив кряду две кружки забористого квасу, он без утайки поведал о поморских тяготах и попросил свести его с Исидором.
— Напоролся теляти на ведмедя, — засмеялся Аммос. — Подгадал же еси! В немилости яз у митрополита. Поперёк ему встал: посадских, мол, на козни подбиваю, сан унижаю, понеже с чернью заедино, да Нилом Сорским его за роскошество корю. Послухов на мя наслал, наушничают...
— То ему за обычай, — с горечью улыбнулся Афанасий, не забыв о своей обиде на Исидора.
— Бранюся с ним. Понуждаю его глядети обойма очама, а он и единым глазом не позрит. Терпим ворога у стен, а он мыслит об уговорном согласии.
— Нешто можно?
— Кто ведает, что у него на уме. Смущает еро и нашего воеводу ляпуновский посланник Василий Бутурлин. Оный с Делагарди полюбовную дружбу водит. В Клушинской сече вместе были, нонь и братаются. А тут ещё объявил Бутурлин, будто от Ляпунова наказ пришёл просити на царство сына свейского короля. Наши стратиги и опешили.
— Ни туды, ни сюды.
— Ничтоже дивно. Им бы благочиние соблюсти. Эх, велемудрые мужи!.. Пойдём уж, положу свою головушку на плаху — сведу тя с митрополитом, авось толк будет...
Митрополит будто и не приметил Аммоса, а кормщика встретил ласково и, не чинясь, даже за плечи приобнял. Любо ему было Соловки вспомнить. «Ой мягко стелет!» — забеспокоился Афанасий, с тревогой вглядываясь в студенистое, с припухлыми тяжёлыми веками лицо Исидора. Пристойно выждав, когда митрополит насытится расспросами, кормщик передал ему настоятельную просьбу Антония о ратной помощи.
Но Исидор ничего не успел сказать в ответ: в покои вбежал встревоженный ляпуновский воевода Бутурлин.
— Измена! — в бешенстве вскричал он, потрясая кулаками. — Мил-дружком прикидывался Понтус, сам же обман умышлял... Раскрылся, злодей!.. Я его на ляхов идти к Москве уламывал, чего токмо не сулил. Города Ладогу, Орешек, Копорье, Гдов да иные по слову Ляпунова отдать соглашался, а он, дождавшись подмоги, приступ тут затевает. И меня... меня!.. Из своего шатра вытолкнул!
Бутурлин чуть не задохнулся от гнева. В сердцах плюхнулся за стол, лихорадочно одёрнул край зелёного бархатного покрова с золотым шитьём, схватил и с глухим ударом отставил кубок — не мог совладать с собой.
— Лучши бо, благое творя, пострадати, неже злое творя, — подал из угла голос Аммос.
Ляпуновский воевода круто повернулся к нему, хлопнул ладонью по рукояти сабли.
— Облыжие, — сквозь, зубы выдавил он. — О благе всей земли пекуся, о союзе со свеями супротив ляхов. Зло я творил? А не я ль был со Скопиным, не я ль изранен под Клушином, не меня ль за верность мою Ляпунову ляхи, схвативши, на дыбу вздымали? Свейскую силу, мыслил, ради избавления Руси употребить, на неё опереться...
— Церковь ныне — опора всему, церковь. Православие. Животворящий крест Христов, — ни с кем не споря, стал внушать митрополит и вдруг сорвался, обличил громко, как с амвона: — Сё все вы огнь жжёте и ходите в пламени огня вашего!
Валкой походкой гусака вошёл в покои новгородский воевода князь Иван Никитич Одоевский, сурово и пристально оглядел всех.
— Пошто вопите? От вашего вопу ерихонские стены не рухнут. Наслышан и я о свейских проказах. Будем укрепляться.
— Уж я покажу им! — вскочил из-за стола Бутурлин.
— Опоздание за ум взялися, а меня гнали, не слушали. В детинце-то зелейна казна пуста, ни крупицы пороху, — с дерзостью выставился протопоп.
— Ты пастырь у мирян, а не у войска! — грубо обрезал его Бутурлин и, теребя кафтан на груди, густо побагровел от гнева. — Тебе тут не место!
— Изыди-ка, — с холодным спокойствием повелел протопопу митрополит. — Опосля покличу.
— Всяка душа владыкам превладеющим да повинуется, — заведомо насылая на себя митрополичий гнев, с бедовой весёлостью отвечал Аммос и, дружески кивнув Афанасию, незамедлительно вышел.
— Буяна в протопопах держишь, владыко, выговорил Исидору Одоевский. — Гони! Гони подале, а то он, прыткий, чёрных людишек не на свеев, а на нас подымет. Мало ли смуты уже было?.. А сей молодец пошто тут? — указал он на Афанасия.
Митрополит поведал, какая нужда привела к нему соловецкого гонца. Воевода чесанул белёсую бороду, раздражённо сказал:
— Какое от нас пособление? Сами в осаде.
Бутурлин же повёл себя иначе, подскочил к Афанасию, с жаром заговорил:
— Ко времени ты объявился, к самой поре. Скачи к Ляпунову, сей миг скачи. Донеси ему от моего имени об отступнике Понтусе. Он не простит ему. Он пособит. Скачи!..
Аммос ждал Афанасия на митрополичьем дворе. Ничего не выпытывал: и без слов всё было ясно.
Время близилось к полудню. Протопоп проводил кормщика до самых городских ворот, отвечая ободряющей улыбкой на поклоны каждого встречного. А народу мельтешило вокруг множество, и все сбивались в кучки, тревожно переговаривались: грозная весть уже дошла до новгородцев.
Получив своего коня и вскочив в седло, кормщик прощально махнул рукой, крикнул Аммосу:
— Прости, что хлопот набавил. Тебе, чую, жарко придётся. Жаль, порукой я повязан, а то б остался.
— Яз тут не аскитник, со мной людей много, — успокоил его протопоп. — Себя береги. А Бог не оставит!
Афанасий рванул повод и помчал сквозь распахнутые ворота по Московской дороге.
4
Не сдержал себя Прокофий. Побелевший от гнева и обиды, пришпорил коня — и галопом вон из стана в свою Рязань. Благо, недалече унесло, ночевал в Никитском острожке. Утром чуть ли не всей ратью явились к нему, уговорили воротиться.
Боком выходило ополчению троеначалие. Всяк из соборно избранных начальников ставить себя ниже другого не хотел, всяк норовил главенствовать. В ополчении признавали, что Ляпунов честнее и толковее, что не будь его усердия — войско лишилось бы надёжной руки, вряд ли был бы единым приступом захвачен Белый город, к сроку получены подкрепления, налажены дела в ополченских земских приказах и умело расставлены силы на подступах к Москве, что мешало вновь закружившему поблизости Сапеге раз и навсегда обезопасить себе дорогу к Кремлю. Но Трубецкой с Заруцким были хоть и тушинскими, а всё же боярами и не хотели признавать в Ляпунове ровню, тем паче уступать ему. Любое совместное дело натыкалось на препоны. Тлел и тлел огонёк розни, готовый располыхаться из-за пустячной ссоры.
Страсти исподволь разжигал Заруцкий. Не по нраву ему были строгости, вводимые Ляпуновым.
В последнее время всё чаще случались заминки с подвозом кормов: окрестные селения были выбраны дочиста, и приходилось возить припасы издалека. Бывали дни, что ополченцы делили между собой последний харч, и если у кого хватало терпения ждать, то отнюдь не у самочинных казаков Заруцкого. Они рыскали по всем дорогам, разбойно нападая на обозы. Жалобам на них не было конца.
Ляпуновские ратники из отряда Матвея Плещеева застигли с поличным десятка три грабителей, и Плещеев повелел утопить их в реке. Но подоспевшие казаки отбили схваченных. Быстро собрался казачий круг, стали поносить Плещеева за самоуправство, ибо никто в ополчении, по принятому уговору, не мог никого осудить на смерть без ведома всех. Но самые страшные проклятия пали на голову не Плещеева, а Ляпунова. Он якобы умышленно подбивает своих ратников на казаков. Грязная муть подозрений и алчности туманила разум ополченцев. Кривда вопила. И не захотел пресекать зло Заруцкий.