4
Мрачно радовался Филарет Романов несогласию в боярской думе и сызнова, как когда-то перед годуновским наречением, томился ожиданием. Провёл его лукавец Бориска — ныне таким затеям не бывать. Думал: вот-вот вспомянут, кликнут его. Самому-то в рясе на престол не сесть — сына Михаила посадит, четырнадцать уже отроку. Незрел и не вельми смышлён, да отец при нём — направит. Будет, будет владычить твёрдый род Романовых, а не шатких Голицыных! И Гермоген стоит за то, с ним всё обговорено.
Будоражил себя, ломал пальцы, ходил по горнице Филарет, дожидаясь вестей от брата Ивана, что прел вместе с думными. Двое их осталось после злой годуновской опалы, держались друг за друга цепко.
Долгое одинокое заточение в Антониев-Сийском монастыре так и не приучило Филарета отрешаться от мирских мыслей. Тогда он сладостно и бесконечно вспоминал свои молодые лета, в которые ещё водил дружбу с Годуновым и никакого зла от него не видел. Полусонное царствование блаженного Фёдора Иоанновича, елейный мир, безмятежное успокоение после всех кровавых злодеяний Грозного представали в райском сиянии: само собой угасли местнические раздоры и властолюбивые помышления. И ничего не занимало Романова более, чем охота.
Ах, как удал, как резв, как ладен в своей молодецкой стати он был! По ранней рани быстро сбегал он с высокого теремного крыльца во двор, и мигом окружала его шалая свора борзых, ластилась к нему, тыкалась узкими мордами в грудь — приваживал их, своих любимцев. Псари уже ждут на конях, и ему подают доброго скакуна, подставляют лавочку под ноги. Но он и без лавочки, прямо с земли, ловко взлетает в седло и — во весь опор!..
Мчались по зелёным долам ретивые псы, рвались вперёд горячие кони, поднимались в небесную голубень кречеты, сшибая журавлей и диких лебёдушек. А то ещё затевались отважные медвежьи травли. Благое весёлое время — всем на утеху! Вон даже бесталанный Фёдор Иоаннович единожды прянувшую на него из кустов чёрную лисицу голыми руками словил. И ни о каком престоле не помышлял Романов, а ежели завидовал царю, то безгрешно: досадовал, что у царя, а не у него было два дивных меделянских кобеля — рыжий с белой грудью Смерд да чубатый Дурак.
Давно уж на ловца зверь не бежит. Отторженный от мира, разлучённый с семьёй, лишённый любимых забав, мучился Филарет несказанно. И чем боле манила его воля, тем чаще в своей мрачной келье насылал он проклятия на Годунова. Всю жизнь отравил ему захапистый Бориска, подлым ухищрением оттеснив от престола родовитых Никитичей к предав их позору.
По закону и праву царский венец должен быть унаследован старшим Романовым или, на худой случай, — праправнуком Ивана Третьего Фёдором Ивановичем Мстиславским. Но кто смел, тот и съел: через высокие боярские шапки перескакнул бессовестный Бориска, не знавший доподлинно своего роду и племени. И никому не дал прийти в себя от изумления, никому не дал раздышаться хват: Романовых унял карой, а Мстиславского — лестью.
Когда сочувствующий Филарету игумен Иона тайно известил его о появлении на Руси самозванца, опальный постриженник так взбудоражился, что не мог унять и скрыть радости. Был Великий пост, однако ни к духовнику, ни на моление в церковь он тогда не явился. Презрев монастырский чин, ликовал в своей келье, бормотал про ловчих птиц и собак, неведомо чему смеялся. Пришедший позвать на клирос надзирающий старец подивился: не тронулся ли умом спальник. Филарет посохом прогнал его.
Напрасно Филарет возлагал большие надежды на проныру Отрепьева, про которого довольно ведал. Напрасно мнил о лепном возврате в Престольную под зазывной малиновый звон всех московских сорока сороков. Должен был удовольствоваться Филарет саном ростовского митрополита. И снова выжидал своего часа уязвлённый горделивец. Не утешило его и то, что в Тушине наречён был патриархом, не сладка воровская-то честь...
Всё росло и росло возбуждение в Филарете, нетерпеливее становились его шаги, смутная тревога одолевала душу, и он уже почти решился отправиться к Гермогену и просить его принародно объявить о призвании на престол Михаила, но тут наконец, тяжело припадая на одну ногу, вошёл в горницу запыхавшийся брат. Много бед претерпел в годуновской ссылке Иван Никитич, явился оттуда немочным — с хромотой да закостеневшей рукой. Густобородый лик брата сейчас блестел от пота и был мрачен.
— Чую, сызнова ни на чём не порешили, — с недобрым предчувствием и враз утраченной надеждой сказал Филарет.
Иван Никитич утомлённо опустился на лавку, с неунявшимся раздражением помял густую прядь бороды.
— Порешили, господи помилуй! Соборно порешили царя избирать, всею землёй, законно. За выборными гонцов уже рассылают.
— А нынче что ж? На поруки вору отдаваться? Вот-вот ударит — и вся Москва его. Сызнова, почитай, смущение вселенское. Про Михаила-то речи не было?
— Что ты! — отшатнулся Иван Никитич. — Не похотели и поминать. Сыты, мол, келейными избраниями да самозванством, вся земля в согласии должна царя ставить. А покуда семи боярам доверили управляться: Мстиславскому да Ивану Воротынскому, Василию Голицыну да Фёдору Шереметеву, Андрею Трубецкому да Борису Лыкову. И я в их числе.
— Ахти любомудры! Ох убожиста семерня! — с кривой усмешкой молвил Филарет и вдруг по-дурному, надрывисто захохотал, испугав тем брата.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Фёдор Иванович Мстиславский и гетман пришлись по душе друг другу. Оба грузные, степенные, седовласые, они ни во что не ставили суету и договаривались разумно и уступчиво, словно престарелые добропорядочные родители на сватовстве.
В раскинутом на Хорошевских лугах походном шатре, где принимал гетман больших бояр — Мстиславского, Василия Голицына и вместе с ними настороженно приглядчивого Филарета Романова, — царило, мнилось, устойчивое согласие. Все сидели за одним столом, в раскладных дубовых с резьбой креслах, смачивали горло лёгким винцом, налитым в серебряные кубки. Мягкие сквознячки струились сквозь приподнятые пологи, тень и прохлада располагали к долгой беседе. И хоть соблюдалась чинность — никто не снял шапки и не распахнул одежды, — всё же разговор вёлся вольно, почти по-свойски.
Гетман говорил веско, зряшными словами не сорил, боярские речения выслушивал уважительно, и его почтительная сдержанность не могла не нравиться.
Во всём облике славного воя была та суровая простота, что выдавала в нём мужа бесхитростного, ценившего естество, а не сановную мороку.
Он разделил с боярами их скорби, погоревал о разоре и оскудении земли русской, проклял смуту и согласился, что спасение ото всех бед — в надёжном и праведном государе. Однако, рассудил Жолкевский, без примирения с польским крулем нельзя унять гибельной шатости, а покоя легко достичь, если опереться на его силу, призвав на престол крулевского сына Владислава. Тогда и сам гетман посчитает честью и долгом взять под свою защиту Москву и повернуть войско против самозванца.
— Благочестивы и здоровы сии твои помыслы, Станислав Станиславович, — с бархатной мягкостью в голосе плёл узор хитроумного разговора осторожный Мстиславский, — да токмо не нашей православной веры королевич-то. Не примут его на Москве.
— Истинно, истинно так, — дружно закивали Филарет с Голицыным.
— Вяра? — задумался Жолкевский. — То важна справа, але можна... вшистко зробич[34].
— Упрётся, чай, Жигимонт, не уступит. Ведомо, что на латинстве твёрдо стоит. Сперва пущай от Смоленска отпрянет, — с внезапной резкостью выпалил Филарет.
Мстиславский укоризненно поморщился: уговорились же не затевать свары, вести разговор пристойно, без крика, без горячности.
— Можна, можна, — пытливо глянув на Романова, уверил гетман.
Вопреки натуре он вынужден был пойти на притворство.