Узнав об этом, и кинулся прочь взбешённый Ляпунов, бросил раздорное войско.
Окружённый утешителями, он теперь возвращался в свой стан у Яузских ворот. Разгладилось его чело. Снова он был ровен, уверен в себе и больше, чем услышанными похвалами, ублажён мыслью, что без него не могут обойтись.
Радостными кликами встречали его набегавшие ополченцы. А из убогих землянок, из наспех сложенных лачуг с торчавшими вкривь и вкось обгорелыми концами брёвен, из-за жердевых оград неказистых временных постоялых дворов и харчевен выскакивали новые люди, приветно взмахивали руками, кланялись в пояс.
Весь этот обжившийся, безунывно гомонящий, свыкшийся с неуютом и порухой стан мил и дорог был Ляпунову, словно родное поместье. Тут всё беспрекословно подчинялось его воле, всё было в его власти. К любому прокопчённому котлу у любого костра он мог присесть не как званый гость, а как хозяин. Всем ведомо, строг Ляпунов, но строг по-разному: одна, в разумную меру, строгость к ратникам и другая, жёсткая и непримиримая, к чванливым боярским отпрыскам да иным спесивцам, которые ныне часами дожидаются у порога, пока он соизволит их принять. От больших вотчинников всегда за версту несло завистью и предательством. И то их вина, в чём не единожды уверялся Ляпунов, во всех бедах, что поныне творятся на Руси и конца-краю которым не видно. Однако тяжёлые мысли отступали от Ляпунова при виде близкого ему служилого дворянства, готового неослабно биться с врагом.
Пронзительный свист и нарастающий конский топот принудили посторониться свиту Ляпунова. К Прокофию резво подскакал Заруцкий с казачьими атаманами, поехал обочь, стремя в стремя.
Ляпунов неприветливо глянул на него и отворотился. Но Заруцкий приятельски обхватил его за спину, заговорил с наглой ласковостью:
— Полно, полно серчать, Прокофий. Малость нашалили мои хлопцы да зараз угомонилися. Не со зла они. Оборвались да изголодались на осаде, а помочь некому. Ну и сами пропитаньишко добывают, дуванят. И то рассуди: где днесь правый, где виноватый — всё перемешалося, вздыбилося...
— Чего уж, — неприязненно дёрнув спиной и сбросив руку Заруцкого, с неохотой отозвался Ляпунов.— В цари чужеземцев зовём, в Великий пост воевать за грех не почитаем, своих мужиков зорим... Ано твои казаки вовсе никакого стыда не ведают.
Заруцкий обидчиво выпрямился в седле; злые огоньки метнулись в смоляных глазах.
— А нешто мои соколы меньше кровей проливают, нежели твои? Меньше им тягот выпадает?
— Ни вам, ни нам покуда нечем хвастаться. Разве что Козьим болотцем, что отбили с немалыми жертвами! С Сапегой вот никак не управимся...
— С мил-дружком Сапегою, даю слово, сам разделаюся, проучу, аки под Калугою. Ныне же Просорецкого на него отряжу. Цени моё радение, цени! И мою приязнь к тебе! Худа не будет. А гордыню оставь. Числишь нас с Трубецким в перемётах, а есть, есть и за тобой грешки.
Ляпунов с недоумением взглянул на Заруцкого. Тот как ни в чём не бывало склонился к ляпуновскому скакуну, потрепал ему холку. Блеснул на руке алым каменьем дорогой перстень, который, как слыхал Ляпунов, был подарен Заруцкому нахальной Маринкой Мнишек, что ныне вольготно пребывала с сыном в Коломне и к которой, поговаривали, уже по-свойски наведывается главный казачий атаман.
— Про что толкуешь, не умыслю, — отведя взгляд от перстня, глухо сказал Ляпунов.
— Братец твой Захарий пошто к великому посольству пристал да под Смоленском от него в панские шатры зашастал? Пошто с панами стакнулся да на пирах у них знатно гулял?
— Поклёп! — отмахнулся Ляпунов, зная, что держит в уме атаман.
— Так ли? — хитро прищурился Заруцкий и огладил усы, словно изготовился к поцелую.
Ляпунов промолчал. Ему не хотелось распространяться перед атаманом о брате, который о многом извещал его из-под осаждённого Смоленска.
— Ну да будет, неча грехи складать, — примирительно молвил ублаготворённый своей подковыркой Заруцкий. — Не трожь казаков, и мы всё прочее порешим ладом...
У разрядной избы, где они спешились, было многолюдно. Заруцкий ревниво оглядел пёструю толпу низших служилых чинов, посыльных, приказных подьячих, монастырских чернецов, жалобщиков, просителей, что ежедень с ранней рани осаждали Ляпунова: вон сколь всякого народу притянул к себе!
Военачальники степенно взошли на крыльцо. И все приметили, что рослый жилистый рязанец выше Заруцкого, хоть тот и был в пригожих польских сапогах на высоком каблуке, а Ляпунов — в обычных широконосых, на плоском. Да и выглядел Заруцкий рядом с ним менее внушительно.
— Кому неотложно? — громогласно, с натужной сипотцой спросил Ляпунов.
— Смолян, смолян по первости прими, набольший! — закричали в содвинувшейся толпе.
Заруцкого покоробило, что соначальника назвали набольшим и били челом не им обоим, а одному Ляпунову. Желваки круто перекатились на его жёстких скулах. И он поугрюмел, затомился.
Сквозь толпу протиснулись смоляне с Кондратием Недовесковым впереди. В сопревших драных кафтанах встали у крыльца, пытаясь выглядеть достойно и не вызвать жалости.
— Скорблю, братья, — тихо сказал Ляпунов, — что Смоленск пал. Но то не ваш позор, а изменных бояр, бросивших вас в беде. — И воевода внезапно возвысил голос до гневного крика: — Их, их позор, сучьих выродков!..
— На жительство бы нам осесть, на прокорм да раны залечить, — сказал за всех Недовесков, останавливая сухой деловитостью готового понапрасну разбушеваться Ляпунова.
Тот отрезвлённо посмотрел на его измождённое страдальческое лицо и осёкся: пылкие речи и в самом деле ни к чему.
— По соборному приговору мы у изменных бояр вотчины и угодья имаем да лучшим нашим людям даём. И вас не обделим, испоместим на... на арзамасских землях. — Ляпунов повернулся к Заруцкому. — Что скажешь, Иван Мартынович?
— Нехай, — небрежно отмахнулся атаман.
— Кто ещё от рубежа? — крикнул в толпу Ляпунов.
— Я издалече, с Поморья, — раздался голос позади собравшихся, и люди безропотно расступились перед кормщиком Афанасием.
Ляпунов цепко всмотрелся в него, что-то прикинул про себя:
— Обожди, твой черёд опосля...
Заруцкому тошно стало стоять недвижным столбом, никому он тут не был нужен, и, досадливо напыжась, сошёл с крыльца. Собираясь вскочить в седло, мигнул одному из своих казаков. Тот подбежал.
— Смолян бы упредить. Чуешь? — кивнул в сторону Ляпунова Заруцкий.
— В Арзамас? — мигом смекнул казак.
— Не мешкай. Пущай с хлебом-солью встретят. Да соли чтоб не пожалели...
Уладив срочные дела, Ляпунов надолго засел с Афанасием в избе. Когда соловецкий гонец поведал о наказе поморского игумена, воевода задумчиво потёр лоб и без утайки, словно исповедуясь, начал выкладывать свои замышления:
— Промашка у меня вышла со свейским королём. Попутал лукавый. Признаю. Худо меж двух-то огней, зело припекает. Исхитриться мыслил, ан и оплошал... Тяжко Новгороду будет, да, чаю, выстоит. Не малая Корела, об кою Делагарди едва голову не расшиб: на измор её взял — не силою. А в Поморье немедля доброго воеводу пошлю с войском...
Невдалеке бухнула пушка, следом — другая.
— Ляхи со стен палят, прах их возьми! — прислушиваясь, выбранился Ляпунов. — Зелья у них в достатке, не то что у нас. Палят в белый свет, искушают... Погодите, телячьи морды, насядем на вас скопом!
И тут же закаменел. Вспомнил о Заруцком.
5
На старом Борисовом дворе — костёл, в царских сенях — конюшни, в Грановитой палате — разноязыкие сборища, поносящие Русь. «Виктор дат легес!»
Уже давно прошёл угар лёгкой победы над русскими после сожжения Москвы, но ещё с упоением вспоминают удальцы-завоеватели, сколько пожитков удалось унести из богатых домов, найти яств и вина в подвалах и погребах, опустошить церковных ризниц. И всё было мало, хотелось ещё и ещё. Волчьим рыком выворачивалась из нутра алчба. И зашумели, завихрились пиры на кучах нахапанного, загремели заздравные речи и похвальба. Мальвазия уже лилась мимо ртов, заплетались языки. Но вновь, возникая и усиливаясь, звучало незабвенное «Те Деум» и во славу рыцарства палили мушкеты, заряженные мелким бисером. За десяток дней было выпито и съедено, а больше потоптано и раскидано столь, что могло бы хватить на месяцы. Но не знали меры расточительные во хмелю победители. Теперь бы те припасы!