Запертую Ляпуновым в Кремле и Китай-городе шляхту бесило бесконечное осадное сидение и бесила тщета всех попыток сломить и разогнать ополчение. Король, взяв Смоленск, вместо того чтобы идти на выручку, распустил войско и отправился на сейм в Варшаву объявить о своём триумфе. А ради кого же они тут сносят лишения, как не ради него?
Каждую чёрствую корку берегут ныне в Кремле. Не сходит с Ивановской колокольни стража, высматривая обозы, готовая дать сигнал, если кинутся на их перехват ляпуновцы.
Не даётся хлеб без крови, без пушечного грому. Потому и пушкари на стенах всегда настороже. У стен выгуливают осёдланных лошадей пахолики. Шатаются по тесным кремлёвским улкам оружные жолнеры с наёмниками, смурные и подозрительные, срывают зло на ком ни попадя. Православный люд носа из-за дворовых ворот не кажет. Затворившись живёт. Бояре тоже притихли, затаились пленниками в своих теремах.
Стояло жаркое душное предвечерье. Ополчение ныне не беспокоило нападками. С утра там стучали топоры: строились новые острожки. Но вот уже с полудня тихо. Сморил плотников зной. Дрёма навалилась и на польский гарнизон.
По Ивановской площади семенил вслед за паном начальником гарнизона кремлёвский казначей Фёдор Андронов.
— Единым махом узелок-то рассечём, — тыкался сзади бородой в крутое плечо Гонсевского Андронов. — Грамотку казачкам подкинем, якобы собственноручно Ляпуновым писанную... Хитрое ли дело учинить. У меня подьячие и не то могут, навострилися, сукины дети. А не станет Ляпунова, Заруцкий с Трубецким не велика помеха... Вся рать и рассыплется... Полная воля нам...
— Вербум![54] — не поворачивая головы, буркнул начальник гарнизона.
— Чего? — не смог уразуметь лукавец.
— Добже! — повторил по-польски Гонсевский.
Андронов с радостной послушностью кивнул и тут же приотстал.
Четырнадцатилетнему Мишке Романову хочется за ворота, на приволье, но строга старица Марфа Ивановна — его мать, со двора не выпускает, велит жития читать да молиться, а он послушен, податлив, перечить не смеет. Часами может сидеть у окна и молчать. Наливается ранним жирком отроческое тело, опухают щёки, не ко времени одолевает зевота.
Приходит, ковыляя, дядюшка боярин Иван Никитыч. Одна, отсохшая, рука недвижна, другой долго и размашисто крестится, задевая и взъерошивая куделистую сивую бороду. Беспрестанно повторяет:
— За грехи наши, за грехи наши, за грехи наши... — Потом неуклюже садится на лавку, разговаривает с Мишкой, жалобится, поучает: — Зане смиренности не дал Господь нашему роду, мыкаемся и печалуемся в муках. Ох, ох, охи!.. Отец твой и брат мой Фёдор Никитич, Филарет во иноцех, гордынею чего достиг? Во пленении пребывает. Сперва от Годунова ему зло, а теперва от Жигимонта. Чего бы ему смолян по королевскому наказу к послушанию не склонить? Всё едино Смоленска не удержали. Нет, упёрся и поплатился за то. Ох, ох, охи!.. И на меня из-за него косо поглядывают, ни во что ставить не ставят, уж и Мстиславский рожу воротит. А я ли буяню, я ли ропщу, я ль кому прекословлю? Творите что хотите. На всё, реку, воля Божья. Смирение всяко во благо, я оную мудрость ещё в годуновской ссылке постиг. И жив поднесь... Смирение! Внимай ми, отроче...
Мишка сонно глядит из тёплого уголка на занудного дядюшку, пытается внимать. Посидев, Иван Никитич тяжело поднимает с лавки раздобревшую плоть, уходит, забыв притворить за собою дверь, и Мишке слышно, как он окликает мать и наставляет её:
— Держи взаперти чадо, ворожей не подпускай, не сглазили чтоб. Фёдор на царство посадить его замышлял. Кто ведает, что станется. Уж вельми ляхи Ляпунова страшатся, одолеть может. А кого тогда на царство сажать? Владиславу ихнему и ныне веры никоторой...
Мишка увидел себя на престоле, а возле дядюшку, который мякинит и мякинит в ухо, даром что Кашей прозван. Упаси Господи, не надо никакого престола!
То ли светлеет, то ли темнеет за оконцами. Время мнится Мишке живым и по-боярски тучным, нерасторопным. Оно ступает по половицам мягко и валко, повечерь перинами обволакивает, нянькиными побасками убаюкивает. Благо, не видать, что деется за тыном, забывается о напастях и страхах. И лениво кружат над изголовьем жирные шестикрылые серафимы, стерегут покой предуготованного русского царя.
6
Афанасий сговорился со смолянами пойти до Арзамаса вместе. Не то чтоб он устрашился пуститься к нижегородским пределам в одиночку, просто поостерёгся: кругом толковали о беспрестанных разбоях на дорогах, а бережёного, известно, Бог бережёт.
Смоляне собирались копотно. Надо было разжиться пропитанием, починить одёжку, раздобыть лошадей и телеги, а кое-кому и разыскать родичей, что повёрстаны были на службу ещё к Скопину-Шуйскому да позатерялись. Набиралось человек за триста, а ежедень подъезжали и подходили новые беженцы. Ляпунов помогал чем мог и настрого наказал своим людям не чинить смолянам никаких помех.
Миновала седмица, как Афанасий проводил рать, которую воевода Максим Лихарёв повёл на подмогу Антонию в Поморье, а смоляне только ещё завершали сборы.
Напоследок все скучились у разрядной избы, дабы честь по чести попрощаться с Ляпуновым. Терпеливо ждали, когда он появится. Афанасий чинно беседовал с Кондратием Недовесковым.
— Постыдно от боя-то уходить, — сетовал тот. — А с чем воевать? Ни сряды, ни оружия. Рогач запечный нетто у кого попросить?.. Коня нет, кольчужку выкинул — прореха на прорехе, сапоги худы. Да и у соратников моих, вишь, сабля на пяток, а копьё на десяток людишек. На посмех вой, хуже голи перекатной. Срам!.. Уж испоместимся и, даст Бог, срядимся, иное будет. Прокофия Петровича за его милости не оставим...
Дробью копыт внезапно хлестнуло в уши. В облаке пыли на всех рысях вылетело из-за острожного вала несколько десятков вершников.
— Дальни, видать, — с тревогой всматриваясь в конницу, предположил Недовесков. — Надрывают лошадёнки жилы, натужно ломят...
Передний всадник врезался в толпу, с надрывной одышкой крикнул:
— Ляпунов тут?
По измождённому усталому лицу грязными струйками тек пот, помятые доспехи густо запорошены пылью. Афанасий узнал Василия Бутурлина.
— Где Ляпунов? — в нетерпении снова вскричал он.
— Казаки на круг его позвали, должен сей миг прибыть, — ответили ему.
Бутурлин закрутился в седле, не зная, как ему поступить: то ли дожидаться, то ли немедля скакать в казацкие таборы.
Взгляд его встретился с напряжённым взглядом кормщика Афанасия.
— А, помор! — вспомнил он соловецкого гонца и сразу же, будто от сильной боли, скривился. — Уступили мы свеям Новгород. Сука сблудила холопска — Ванька Шваль, втихую, мерзавец, открыл Делагарду ворота, впустил. Одоевский с Исидором сдали город, а мы... мы билися насмерть, да впустую всё, одолел Делагард ...
— Про Аммоса ведаешь что, софийского протопопа? — спросил Афанасий.
— Ставь свечку, сгиб Аммос. Засел он в своём дворе с посадскими, дольше всех держалися. Нипочём их свей не могли взять, запалили двор. Сгорели мужики, не далися живыми.
Афанасий стащил шапку с головы. Поснимали шапки и все вокруг. Скорбно молчали. Слышно было, как взвенькивали удила да тяжело дышали и всхрапывали кони.
— Не посидеть уж боле под Протопоповой рябинкой, — словно бы про себя молвил Афанасий и намертво сцепил зубы.
— Что ж мы?.. Что ж мы учиняем? — хмуро оглядел всех Кондратий, и все повинно опустили глаза. — Ни Смоленска, ни Новгорода, ни Москвы... Куда наша сила подевалася? Кто её похитил, кто порчу напустил? И пошто же тыщи в сечах головы положили? За лжецарей али за землю свою?.. Не сами ли с собой больше воюем, нежели с ворогом? Переругалися, передралися в кровь. Нету нам за то оправдания. Нету...
Недовесков застонал с хрипом, как умирающий, по шадроватым калёным щекам его горохом катились слёзы. Долго в нём, видно, копилось да прорвало. И жутко было всем от его суровых слёз.