Сигизмунда облачали в нарядные рыцарские доспехи, готовя к торжественному въезду в город. Возле него возбуждённо похаживал верный наставник Пётр Скарга Повенский, остроносый, сморщенный, с козьей бородёнкой старик.
— Игне эт ферро, игне эт ферро, — долбил, словно безумный, иезуит и, обратясь к Распятию, не умолил, а указал: — Фиат волюнтас туа![50]
Мудрейшего Скаргу никто вокруг не помыслил бы назвать злодеем, он по натуре и не был им, тем более теперь, когда предвидел свою близкую кончину, но щадить противников веры значило нарушить священный долг приверженца ордена Иисуса. Вошло в обычай проливать кровь непокорных схизматов. И как можно больше крови.
Король же пребывал в радости. Однако, поглядывая на Скаргу, не терял величавой строгости...
Вдоль всего пути, по обеим сторонам его были выстроены войска: польские и литовские роты, венгерские гусары, немецкая пехота, казаки. На ветру весело шелестели стяги.
— Виват реке![51] — истошно кричали отовсюду, и король с облегчением думал, что теперь уже шляхта не посмеет затевать против него нового рокоша.
Позади короля на пышно убранных скакунах браво гарцевали лучшие из рыцарей, его опора, герои Смоленска — Потоцкие, Дорогостайский, Новодворский, Ходкевич.
У самого въезда в крепость Сигизмунд придержал коня. Обочь дороги переминалась с ноги на ногу окружённая стражей горстка пленников. Жалкой была эта горстка дворян, детей боярских, стрелецких сотников — с обнажёнными головами, в изодранных кольчугах и кровавых повязках. В первом ряду стоял сплошь иссечённый ратник. Видно было, что держался он из последних сил.
— Вакат![52] — указал на него король, зная, что шляхта оценит его великодушие. Так же он миловал и поверженных рокошан, которые за это отплатили верностью. Но коли творить благодеяние, так творить по-королевски. И Сигизмунд широко повёл рукой, освобождая всех пленных.
Близ него, словно из-под земли, появился сивобородый вёрткий человечишко в богатом, с унизанным жемчугами козырем-воротником кафтане. С угодливой поспешностью перетолмачил:
— Государь польский волю вам, злодеям, дати соизволил. Ступайте куда хотите. А нет, так оставайтеся.
В толмаче смоляне сразу признали изменника Андрюху Дедешина. С презрением потупили головы.
— Виват реке! — снова раздались крики.
Сигизмунд вслушался: громче всех вопили позади него, в свите. Ликуя, въехал он в завоёванный город.
Проехала пышная свита, и пленники сразу же опустились на землю.
— До слёз ить пронял Жигимонта наш Кондратий, — язвительно промолвил один из дворян. — Грянь, Недовесков, акафист! Глишь, мы с тобой не токмо волю получим, а и в рай прямёхонько угодим.
— Тьфу! — плюнул в сердцах израненный ратник и тут же схватился за грудь, завалился на бок. Свежая кровь просочилась сквозь туго стянутые тряпицы.
— Что ты, что ты, Кондратий? — испуганно метнулся к нему шутник.
Товарищи дали Недовескову отлежаться, а потом, подхватив под руки, бережно повели. Не спешили они, шли расслабленно и бессловесно, лишь иной раз кое у кого вырывался невольный стон. И сразу же затихал, срамно было выказывать свою боль. Ночью, когда Смоленск остался далеко позади, путники развели первый привальный костёр.
3
Выехать из лесу Афанасию помешали крики. Он свернул с просёлка, привязал коня к берёзе и, крадучись, стал пробираться вперёд. У края леса сторожко выглянул из-за густых еловых лап.
Прямо перед собой, за плетнём, отгораживающим лес, Афанасий увидел пяток изб, между которыми весело метались воины в пёстрых, с бесчисленными лентами и прорезями одеждах и знакомых кормщику кирасах. «Ба, уже и тут свей!» — подивился он.
Чужеземцы ловили неподатливую, брыкастую корову с гремящим боталом на шее. Хватая их за пышные рукава, от одного к другому бегала плачущая простоволосая баба и орала благим матом.
Наконец на рога скотины была наброшена петля. Корова отчаянно замычала. Но хозяйка ничем не могла ей помочь, мощным ударом кулака её отбросили в сторону.
— Сеегер![53] — сияя потным лицом, закричал конопатый детина в кожаном колете.
— Сеегер! — дружно поддержали остальные, с хохотом таща на верёвке и подталкивая с боков упирающуюся скотину.
Подхлёстнутая мохнатая лошадёнка покорно потащила вслед за ними нагруженную убоиной и пузатыми рогожными кулями телегу. Из одного куля жёлтой струйкой текло на землю жито.
Немного обождав, Афанасий перелез через жерди, подошёл к бабе. Она сидела на траве, сокрушённо качая растрёпанной головой.
— Отколь тати? — спросил кормщик.
Баба мутно глянула на него, но понемногу взгляд её прояснился.
Всмотревшись в открытое участливое лицо, крестьянка с горечью ответила:
— Из-под городу. У самых стен войском встали да и шастают и шастают околь, все деревеньки обчистили. Нет от них избавы. Уж на что наша глуха — добралися. А и то: новгородцы-то им препоны не чинят, с ними кумовствуют...
— Далеко ль до Новгорода?
— Почитай, пяти вёрст не будет. Близко. — И баба вновь завела про своё: — Ох горюшко наше, беда наша горючая! Кто нас не теснил, не обирал — свои и чужие!.. Страх ак я бурёнку свою стерегла, в дол подале уводила, а тут промешкала... Застигли вражины врасплох.
— А мужики ваши где?
— На стены их воевода позвал. Да толку-то! Ни воюют, ни замиряются.
— Вон оно что, — задумался Афанасий.
— Сам-то ты чей, милок? — полюбопытствовала наконец баба.
— Издалече. Подряжаться в город иду, — молвил Афанасий и, порывшись за пазухой, вытащил несколько монет, протянул их бабе: — Не погнушайся, прими.
— Что ты! — осердилась крестьянка. — Не по миру с сумой хожу. При голове и руках. Дармового не надоть. Убогим помогай... А я тебя было за свово приняла.
Она вскочила с травы, распрямилась, и её рябоватое тёмное лицо словно бы осиялось.
— Прости Христа ради, — донельзя смутился Афанасий.
К ним подходили вылезшие из погребов и ухоронок жители. Громко завопили дети.
— Нишкните! — сурово прикрикнула баба. — Неча сопли размазывать, сена косити собирайтеся. — И уже приветливо сказала Афанасию: — Зайди в избу, останним молочком угощу. Погреб-то, волчищи, слава богу, не углядели...
Чтобы невзначай не угодить в лапы свеям, Афанасию пришлось сделать большой крюк и переправляться через Волхов. Ночь он переждал в поле. На рассвете, когда затих утренний благовест, он подъехал к Новгороду с торговой стороны. Воротная стража не пропускала его, несмотря ни на какую божбу, и тогда он ей оставил в залог коня.
Пройдя мостом и очутившись в детинце, Афанасий хоть и был удручён, а не мог не заглядеться на Софийский собор. В сиянии густого золота куполов-шлемов, в строгом ладе белых, будто воспаряющих стен была не только незыблемая мощь, как в соловецких храмах, но и такая молодецкая стать, что спирало дыхание. Ну и умельцы есть на Руси!
— Впервой, зрю, в Новгороде? — окликнул Афанасия вышедший из собора черновласый молодой священник с озороватыми, весёлыми глазами.
— Впервой, — нахмурясь от того, что его застали за досужим любованием, с неохотой ответил Афанасий.
— Дивуешься, зрю?
— Баско. Порато баско! — хотел было, но не сумел скрыть восхищения кормщик.
— Не поморец ли еси?
— Помор. С Соловцов.
— От игумена Антония?
— Пошто допытываешь? — насторожился Афанасий. — Сам по себе я.
— Ведаю об Антониевой твёрдости, почитаю то, — попросту признался священник и назвался: — А яз протопоп сего храма Аммос.
Афанасий согнал хмурь с лица, пооттаял. Но всё-таки держался настороже.