— Так и быть, — не без колебания выговорил Богомолов.
— Ты, Оникей Васильев?
— За Кузьму Минина, — твёрдо высказался кабатчик, как никто знавший помыслы посадских мужиков.
— Вы, Юрий и Матвей Петровы?
— За Минина, — согласно молвили строгановские приказчики — братья, ведающие соляными амбарами и перевалкой соли в Нижнем. Им приходилось теперь особенно туго: всё труднее стало сбывать свой залеживающийся товар, а амбары ломились от него.
— Ты, Фёдор Марков?
— За Кузьму, — не раздумывая, ответил целовальник, которого нисколько не обидело, что другого предпочли ему: Кузьму он почитал.
— Ты, Пётр Григорьев?..
— Ты, Микита Бестужев?..
— Ты, Афанасий Гурьев?..
Единодушие было полное.
— Пиши приговор, — склонившись к подьячему, указал Спирин. — «Посоветовав всем миром, излюбили есмя и выбрали к государеву делу и земскому в Нижнем Новеграде в земскую избу нижегородца же посадского человека в земские старосты Кузьму Минина... Ведать ему в посадском мире всякие дела и во всех мирских делах радеть, а нам, мирским людям, его, старосту, во всех мирских делах слушать, а не учнём его слушати, и ему нас надлежит к мирскому делу нудить...»
Когда каждый подписался на оборотной стороне приговорного листа, Спирин шагнул к Кузьме, дружески крепко обнял его:
— Ну, помогай тебе Бог! Авось выдюжишь. А мы не оставим. — И подмигнул весело: — Пропадай яйцо, а не курица!
Провожая выборщиков, Кузьма сошёл с крыльца, и сразу же его окружили мужики.
— Наша взяла, робяты! Что я вам баял! — кричал Водолеев.
— Не плошай, староста! Плечми подопрём! — подбодрил однорукий стрелец.
— Верши не ложью — всё будет по-божьи!..
— Будь больший, а слушай меньших!
Наказы и подковырки сыпались со всех сторон. Кузьма только головой вертел.
— Не устрашись, благодетель! Ослобони Москву! — тянула к нему из толпы дряблые тёмные руки простодушная старуха, у которой, как говорили, в московском пожаре сгорела вся родня.
— Эх, Минин, кто везёт, того и погоняют! — сочувственно протиснулся к Кузьме Подеев. — Дай-кось я тебя облобызаю!
И добрый старик с неспешной чинностью трижды поцеловал Кузьму.
Понемногу все разошлись. Утягивали и Кузьму с собой, но он отговорился. И дотемна просидел с подьячим и сторожем: доставали из ларя и коробьёв окладные книги, подворные списки по десятням, поручные записи, платёжные отписи сборщиков, проглядывали да раскладывали как сподручно. Кузьма хотел подготовить все загодя, чтобы до полушки высчитать, на сколько в крайний предел потянет посад сверх всяких обложений.
Нужда подгоняла.
Уже запирали избу, как увидели поспешающего к ним по грязи пристава Якова Баженова с чадящим факелом. За приставом развалисто вышагивал крутоплечий простоволосый мужик.
— С почином тебя, староста! — утирая рукавом мокрое лицо, приветствовал Минина Баженов. — Вот приволок к тебе починного бродяжничка. Меж двор плутал, а кого выискивал, бог весть.
— Ещё баушка надвое сказала, кто кого приволок, — усмехнулся ражий мужик, и стало ясно, что такого силком идти не понудишь.
— Не здешний? — спросил Кузьма, хоть и сам видел, что перед ним чужак.
— От самых Соловцов странствую. Монастырский кормщик яз, Афанасий...
3
На последнюю ночёвку перед Нижним Афанасий остановился в разорённом и заброшенном починке возле лесной опушки. Видно, до него тут побывали лиходеи. Прясла, опоясывающие двор, поломаны, кругом раскиданы глиняные черепки, тряпье, тележные колеса, клочья драной овчины и солома; струпьистой язвой выделялось большое круглое пятно кострища. Изба стояла нараспах — с оторванной дверью и порубленными у входа стенами.
Афанасий неприкаянно прошёлся по двору, поднял и, зачем-то отряхнув, повесил на оградный кол детский сарафанишко, ковырнул носком сапога золу кострища, вывернув из неё обугленную коровью кость, и направился к овину, обочь которого густо темнели заросли высокой конопли. Набрав по пути охапку соломы, он, зайдя в овин, расстелил её на сушилах.
Уже гасла в омертвело недвижных тучах заря, наваливалась кромешная темь, и Афанасий не стал медлить: прикрыл дверь и улёгся на свою отшельничью постель.
Но сон не брал его. Не меньше чем пол-Руси он проехал и прошёл, а повсюду всё та же беда — вопом вопит народ, кровью захлёбывается. Воистину, не скончание ли света? И чем укрепить уставшую душу? И почему не может уняться старая боль по загубленной свейскими грабителями под Колой семье, когда изведал он с той поры столько чужой боли, что она давно могла бы заслонить ту давнюю и уже как бы тоже чью-то, а не его собственную? Нет, видать, одна не может заслонить другую, они спекаются воедино и окалиной нарастают на сердце, тяжеля его.
Нещадна вражда. Но неужто неусмирима? Сами же люди порождают её себе на муки и погибель. Сами же! Безумство? Или так предопределено Богом? Что ж, пущай он карает греховников. А невинных-то пошто? Беспорочных-то за какую немилость? Им-то больше всех и достаётся... Может, бес проворней Бога? А может, зло по временам уравновешивает себя с добром, жестокость с милосердием, а смута с покоем? И подошла как раз такая пора? Да ведь и у неё должна быть грань. Где ж она?..
Вот уж никак не ожидал он злобства в уездном Арзамасе, куда подался с обездоленными смолянами. Правда, в слободке под самым городом прижившиеся там с начала лета беженцы повестили их об опасности, но смоляне, рассчитывая на права, данные Ляпуновым, не больно остереглись — пошли к городскому дубовому острогу в открытую. Всё же на крайний случай надели, у кого были, кольчуги под одежды и нацепили сабли.
Знатная же им готовилась встреча!.. На широком зелёном долу по обе стороны дороги возник перед ними плотный строй насупленных стрельцов с рогатинами, бердышами и чеканами.
— Куды прёте? — сердито заорали из строя, и смоляне остановились в замешательстве.
Верно, жалкими и слабыми показались они стрельцам, усталые, пропылённые, в залатанных кафтанах, с бедным скарбом и увечными на телегах. Стрельцы с самонадеянной ленцой шагнули вперёд.
— По указу троеначальников, — выставился Кондратий Недовесков.
Но его сразу оборвали:
— У нас един начальник — стрелецкий голова Михайла Байкашин, ему и послушны.
— Кликните его сюда.
— Чего захотели! Так он и разлетелся... Поворачивай оглобли, сказано!
Кондратий сорвал с головы шапку и махнул ею, подавая своим знак. В единый миг развернулись бывалые вой в линию и выхватили из ножен клинки. Неустрашимо, отчаянно, как пристало ратникам, готовым на верную смерть, двинулись они широким твёрдым шагом. И эта безгласная, сомкнутая, словно её сковали одной цепью, живая стена поколебала решимость стрельцов. Только что перед ними была растерянная толпа, а теперь явилось грозное войско. Арзамасцы невольно отшатнулись. И когда стена приблизилась вплотную, стали расступаться, а кое-кто даже поспешно попятился. Ловко выбитые саблями, попадали на землю чеканы.
Лёгкая победа не принесла радости. Смолян в Арзамасе утесняли как могли. Всё приходилось добывать через силу — и кров и пропитание. Непросыхающий от возлияний косматый дьяк в съезжей избе отводил скользкие глазки от Недовескова и угрюмо бурчал:
— Свалилися на нашу голову! Самим, чай, жрать нечего. А тут корми ещё нищую ораву...
Удручённым и смятенным вышел кормщик из Арзамаса, но дорога успокоила его. Она тянулась вдоль приютных берёзовых рощ, духмяных полян с бакалдами стоялой воды, то желтея по обочинам шапками пижмы, то розовея от метёлок иван-чая, выводила на распаханные увалы, где местами золотели ещё стройные ряды невывезенных суслонов.
Изобилие жизни и многоликость её восторгали Афанасия. И ни в чём он не испытывал нужды, лишь бы видеть и впитывать в себя всю добрую земную лепоту, движения, запахи и краски естества, его непреклонную волю и жажду рождаться и рождать, расти и заполнять землю. И он уже было совсем забыл, что его обрекло на долгое странствие, зачем и куда ему надо спешить.