Стрельца одолевает дремота, глаза слипаются. Но спать нельзя — надо дожидаться смены, а Афонька хочет показать своё радение.
Он расстёгивает кафтан, почёсывает потную грудь и томительно размышляет, чем ещё занять себя и тем убить время. Потом вяло переходит мимо вестового колокола на другую сторону и долго прислушивается к тишине, внимая слабому журчанию речушки Почайны, бегущей в овраге неподалёку от стен. Больше нет никаких звуков, даже на Волге, в которую втекает Почайна, — тишь глубокая, бескрайняя, нерушимая, сколь ни вслушивайся.
Афонька переминается с ноги на ногу, гонит дремоту скрипом настила. Пустая затея — сон валит неодолимо.
Тогда Афонька оборачивается к ближней Северной башне и, напружаясь, кричит тягучим позевистым голосом:
— Сла-авен Нижний Нове-го-о-ород!
Но ему никто не отвечает. Он снова кричит, уже требовательно и сердито, догадываясь, что его беспечный сосед вздремнул.
— Славен город Вологда! — с большим запозданием доносится до Афоньки со стены из-за тесовой кровли ходовой площадки-гульбища глуховатый досадливый отклик.
И вот уже затевается неспешная перекличка от Северной башни к Тайницкой, от Тайницкой к Коромысловой, от Коромысловой к Никольской и по всей крепостной стене, по всему каменному кольцу:
— Славен город Володимир!
— Славен город Кострома!
— Славен город Рязань!..
Величают и Псков, и Коломну, и Вятку, но стольную Москву никто не поминает. В чужих руках Москва, поругана, обесчещена, и не размыкаются уста, чтобы по обычаю воздать ей хвалу. Лучше молчанием обойти, не бередить душу. Тем паче о злодейском убийстве Ляпунова уже наслышаны, и вовсе пропала надежда на скорое вызволение столицы. Нечего славить то, о чём скорбеть надлежит.
В глухой темноте ночи тонут голоса, сменяя друг друга.
Но всполошённый дозорщиками не стерпел и тоже встрял в перекличку какой-то шальной кочет-горлодёр в кремле, ему подпел другой, и, услышав их, опамятовались, закукарекали наперебой петухи сперва в ближней подгорной Стрелецкой слободке за кремлём, а после во дворах Нижнего и Верхнего посадов. Заклокотала от петушиного ора ночь. Словно напуганная бойкими хрипастыми воплями, порассеялась небесная муть, и остро взблеснула звёздная россыпь в дёготной мгле. Опахнуло землю бодрящим свежачком — верный знак близкого рассвета.
Пробудились, заворочались на дощатых ложах в своём заклепе, каменном пристрое к стене у Ивановской башни, два потаённых узника-чужеземца. Единое несли они наказание. И сроку им не было указано.
Один из них легко соскользнул с голых досок, настланных на козлы, метнулся к решетчатому сквозному оконцу и замер, прислушиваясь к ночи, явно чего-то ожидая.
Второй встревожился, почуяв, что соузник поднялся неспроста. Говор вопрошавшего был неестествен и невнятен, чёткая латынь прозвучала на диво мягко, и её можно было разобрать только привычному уху.
Стоящий у окошка, конечно, всё понял, но не ответил, лишь зашелестел широким рукавом хламиды, крестясь. Ему пока не о чём было толковать, и, набравшись терпения, он чутко улавливал каждый звук, каждый шорох извне в ожидании важной вести.
Мрак скрадывал его обличье, но всё же темнота в узилище была более сгущённой, чем за оконцем, и потому лежащий на одре без труда разглядел чёткое очертание тела своего старшего наперсника, замершего оцепенело у оконца, его узкую голову с тяжёлым надбровьем, крючковатым носом, впалыми жёсткими щеками и острым подбородком. Суровая гнетущая сила исходила от этого человека, невольно вызывая у того, кто называл его отцом, смешанный с преклонением страх.
Долгих одиннадцать лет странствующий монах, или, как о нём писано в тайных бумагах, «гишпанские земли чернец», Николай Мело пребывает в Московии. Занесло его сюда со своим младшим сопутником издалече, из таких неведомых земель, что учинявшие допрос подьячие Посольского приказа в Москве никак не могли взять в толк, за какими пределами лежат оные земли, что намного дальше сказочной Индии. Не те ли они, где обитают люди о двух головах и водятся говорящие птицы-сирины с человечьим ликом и крылатые звери-чудища? И не сам ли измыслил пойманный разбойник-латынянин Мело некие Филиппины, откуда он якобы прихватил с собой обращённого им в католицкую веру и схожего с дикими сибирскими язычниками узкоглазого детинушку, коего именовал братом Николаем, что по рождению-де был японцем? Как ни бились приказные с Мело, пытаясь распознать сущую правду, но злодей упорно стоял на своём, и, поразмыслив, — а государевых сыщиков не проведёшь, тёртые калачи: ври, ври, да не завирайся! — они записали неразгаданного японца индийцем. И уж вовсе запутал, заморочил головы нечестивец, когда принялся повествовать, как он, подданный гишпанского короля, очутился сперва за морем-окияном в некоем Новом Свете, в опять же таинственной Мексике, а оттоль его угораздило перебраться на другой конец земли и уж тогда через Индию да Персию доправиться до Русии. Прок-то какой был? Пошто же ему Москва вдруг запонадобилась? Любопытства для и проездом, молвил. Тьфу, бес лукавый, вот заврался, аж бумага не терпела — рвалась, и перья ломались от его бредней! Вельми мудрено кружева плёл, да верилось с трудом, ибо открылось: не с добрыми умышлениями пожаловал он в стольный град, где схоронился на дворе фряжского лекаря из Милана, а от приставов, аки заяц, сиганул. Грамотки при нём были зело сокровенные — от персидского шаха к гишпанскому королю и, наипаче того, к самому Папе Римскому. Судить да рядить нечего — лазутчик.
И ещё в достопамятные Борисовы времена угодил злосчастный Мело с крестником на дальние Соловки. Шесть лет они протомились там, покуда тайные наущатели в сутанах не известили о них севшего на московский престол самозванца; и он сразу же повелел отпустить невольников с миром. Хотели было воспротивиться тому соловецкие старцы, памятуя, что и от малого хищника на воле большая пагуба, однако не посмели препятствовать — отпустили.
Воздавая хвалу великодушию нового государя, скитальцы снова отправились в Москву. Но, видно, была им туда заказана дорога. На место внезапно свергнутого самозванца сел царь Василий, и они прямёхонько угодили в его руки. Заточил их Шуйский уже поближе — в Борисоглебский монастырь возле Ростова.
Иной бы сломился от подобной напасти — только не Мело, который издавна примыкал к ордену нищенствующих монахов Святого Августина и, почитая заповеди ордена, заботу о душе ставил выше заботы о грешной плоти, ибо плоть — всего лишь орудие души. Спать на голых досках, стойко переносить глад и безводье, зной и стужу, ходить в рубище, удовляться самым малым привычно для монаха, вручившего себя Божьему провидению и пекущегося не о телесном, а о величии духа: спиритус флят уби вульт[55]. Зная несколько языков, Мело на Соловках изучил и русский, дабы по монастырским книгам постичь догматы православия. Хочешь закалить тело — закаляй душу, такому наставлению следовал монах, и так он поучал крестника.
Засланный в Московию выведать удобные пути меж Востоком и Западом, а заодно выпестовать приверженцев, дабы они стали опорой для укоренения католичества на Руси, бывалый проповедник-скиталец не преуспел ни в том, ни в другом. Уже не было на свете его высочайших покровителей: вместо отдавшего Богу душу Папы Клемента правил в Ватикане Папа Павел, а почившего от подагры гишпанского короля Филиппа Второго сменил Филипп Третий. Но Мело не изменил своему предназначению и не утратил надежды, что свершит заповеданный ему подвиг во славу католической церкви. Всё в мире переменчиво, а Божий промысел вечен.
И выпал августинцу случай связать свои тайные помыслы с изгнанной, но не усмирённой русской царицей Мариной Мнишек, которую о ту пору пакостливый Шуйский сослал в Ярославль. Борисоглебские стражи, не зная толком, кто такой Мело, надзирали за ним безо всякого прилежания и не держали в затворе, а Ярославль был недалеко, и дерзкий монах отважился на отлучку, чтобы повидать царицу-опальницу.