Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Она была положительно злая. Несмотря на эту невинность времяпровождения своего, она вызывала какое-то сухое, скучное отношение к себе, и это не потому только, что она была глупа, а в силу именно вот этой чувствовавшейся всеми злобы ее, хотя она и проявляла ее по-детски, как проявляют свою злобу глупые и злые дети. Как они, она, например, от нечего делать ощиплет крылья у мух и пустит их за окно, а самой ей это кажется занятным — смотрит и смеется. Попалась раз мышь ей в мышеловку — вдруг развелись, не было, и завелись, — и она вместе с глупой Марфушкой долго истязали ее, ошпарили кипятком, выкололи ей глаза, так и замучили ее, — не убили, а замучили до смерти...

Все в родне у нас считали ее «глупенькой» и говорили о ней как-то снисходительно. Особенно жалеть ее никто не жалел, потому что у нее были более чем хорошие средства, и, следовательно, — чего же ей еще, в самом деле?

— Но все-таки, — говорила какая-нибудь сентиментальная родственница, — Константин Павлович, как брат, мог бы, кажется...

— Да чего ей недостает? — возражали обыкновенно на это.

— Ну, все-таки, знаете... что же, она ведь как в заточении.

— Да кто же ее держит? Разве он ее не пускает?..

Этим обыкновенно разговор и оканчивался, потому что дальше нечего было и возражать, — он действительно не заключал ее и не стеснял. Она сама забилась и уединилась от всех, точно боясь всех и в чем-то подозревая всех.

В сущности, она была просто идиотка — ничего более, или уж, по крайней мере, почти идиотка. При обстановке полного довольства, при манерности своей, при выдержанной скрытности она не казалась совсем уж кретинкой; но я убежден, если бы, например, предоставить ее собственным силам, лишив этой обстановки и всего, она бы просто умерла с голоду или ее взяли бы в больницу для душевнобольных.

Но она была помещица, и у нее была власть. Она была, как я уже сказал, с большими средствами, и если бы она захотела сделать зло, — ну просто почему-нибудь пришло бы ей это в голову, — она могла бы его сделать, по-тогдашнему, даже и не одним только своим крепостным, но и всякому маленькому человеку... Это всеми как-то чувствовалось, сознавалось, все почему-то ждали от нее только чего-нибудь злого, вреда кому-нибудь, утеснения, — и это всех отталкивало от нее.

Константин Павлович был маленького роста, очень шумливый, необыкновенно подвижный, вертлявый и, подобно сестре, удивительно аккуратный человек, отличавшийся также, подобно ей, чистоплотностью, доходившей у него до смешного. Он раз десять в день мыл руки, умывался, причесывал щеткой необыкновенно густые волосы на голове и расчесывал бакенбарды, которыми у него заращено было все лицо. В качестве отставного военного, он не допускал ношения бороды и для этого пробривал полосочку от подбородка до рта. Он то и дело также осматривал все и если замечал, что платье у него хоть немножко запылилось или есть на нем пятнышко какое, сейчас говорил:

— А ну-ка, Иван, возьми-ка щетку... — почисти-ка меня... вот тут... вот тут... А это что такое?.. Ну, хорошо...

Через час он опять замечал на себе какую-нибудь пылинку и опять звал Ивана.

Кроме этой педантичной чистоплотности, несколько даже смешной в нем, он вообще пользовался общим уважением, никакого другого сходства в нем с сестрой и ни в чем не было.

Совсем напротив: он был очень симпатичен и всеми любим.

Но уж шумлив зато был страх как. Вспылит и начнет... И тут ему все равно было, кто бы это ни был. И не то чтобы он дерзости какие кому говорил в это время, а так, шумит как бы сам с собою, возмущается и шумит.

Он был, вместе с тем, одним из немногих в то время, которые обращались со своими людьми не только не жестоко, но положительно даже хорошо. Вот только шумлив был.

Придет, бывало, оттуда, от него, человек за чем-нибудь к нам с письмом или так почему-нибудь.

— Ну что Константин Павлович? — спрашивает отец. — Здоров?

Слава богу-с.

— Шумит?

— Шумят-с...

И улыбнется. Потому, все знали уж, что души он добрейшей, зла никому в жизни не сделал и не сделает, а уж нашумит, так нашумит, что потом долго этот шум в голове стоит.

Он был женат когда-то, в Польше, где в то время стоял его полк, в котором он служил, и эта женитьба его была какая-то очень неудачная. С женой он прожил всего один день и затем вышел в отставку и уехал из полка к себе в деревню.

Обо всем этом ходили какие-то легенды; говорили, что она была какая-то графиня польская, редкая красавица, очень богата, и во всей этой истории дядя сделался просто жертвой мистификации, очень, однако, недвусмысленной. Он понял, догадался, в чем было дело, но было уже поздно. Тогда он взял отставку и уехал.

Через год он получил известие, что его жена как-то трагически умерла — упала с лошади на всем скаку, катаясь так или на охоте. ...

Но больше он уже не женился и даже как-то избегал женщин, как все про него говорили.

Первое время, то есть первые пять-шесть лет после этой несчастной истории, он жил безвыездно в деревне и, говорят, никуда почти даже не показывался. Но потом, когда вот и я стал его помнить, он ежегодно зимой месяца на два уезжал зачем-то в Петербург и оттуда возвращался с целым запасом новостей, и все каких-то таких, которые в его рассказах выходили как будто и чрезвычайными и очень важными, все их слушали с серьезным видом, а потом все это как-то так само собой и расплывалось, ничего из этого не выходило...

И рассказывал он эти новости всегда таинственно как-то, в это время не шумел и говорил с лицом необыкновенно серьезным.

Я не думаю, как припоминаю теперь его, чтобы он был умный человек. К тому же, он никогда ничего не читал и, кроме календарей, лежавших у него на письменном столе, один на одном, лет за пятнадцать, — во всем доме едва ли были какие-нибудь книги.

Но он был, повторяю, очень добрый человек.

III

Была однажды метель страшная — все окна у нас занесло и залепило снегом. Няньки, лакеи, отец, все выходившие посмотреть, что такое происходит на дворе, возвращались и рассказывали, что метет такая метель, что ничего не видать, все, занесло и холод ужасный.

— Если кто в дороге теперь — беда, — говорили все.

Метель мела весь день и к ночи разыгралась еще ужаснее, ветер так и выл под окном, стуча в ставни, осыпая их снегом.

Мы собрались все в «угольной», самой уютной комнате, и сидели в ожидании самовара. Иван расставлял чашки, блюдечки, звенел ложечками. Вдруг матушка стала прислушиваться к чему-то.

— Постой-ка, — сказала она Ивану, — это никак колокольчик...

Все тоже стали прислушиваться — в самом деле, звенел колокольчик, и вслед за тем послышался скрип саней под самыми окнами.

Все переглядывались. Гость в этакую погоду показался до того любопытным, что и матушка и мы с гувернанткой, все пошли в залу узнать — кто же это такой в этакую метель. Отец в это время был в передней, куда собрались к нему — едва пришли по этакой погоде — бурмистр, староста, конюший и прочие «начальники», и он с ними там толковал. Вдруг мы услыхали, как со скрипом тяжело отворилась намерзшая сенная дверь, потом захлопнулась, и голоса — изумленный голос отца и веселый, громкий, шумливый хохот и говор дяди Константина Павловича.

Через минуту отец привел его к нам всего красного — и лицо и руки, все побагровело от холода.

— Это его бог наказал, — говорил весело отец. — Ты знаешь, — обратился он к матери, — когда он выехал? Третьего дня. Хотел в город и оттуда, не простившись, прямо в Петербург на зиму. Да вот и «попался: сбился с дороги, проплутал весь день вчера и сегодня и вдруг уж какими-то судьбами очутился у нас на гумне. Бог, это прямо бог наказал, — повторял отец.

Дядя смеялся, потирал руки и с мельчайшими подробностями рассказывал, как это все с ним произошло.

— Но мне надо, однако ж, умыться, — вдруг вспомнил он, — я ведь двое суток уж не умывался.

— Братец, да вы хоть чаю-то стакан выпейте, согрейтесь, уговаривала его матушка: водки он не пил.

120
{"b":"313647","o":1}