Кое-как, наскоро умывшись и одевшись, я поспешил на террасу, где мы обыкновенно пили летом утренний чай.
Там еще сидели тетенька и с ней Анна Ивановна, загорелая, запыленная с дороги, в ситцевом темненьком платьице, и с необыкновенным оживлением, разводя руками, как бы показывая что, говорила, рассказывала что-то тетеньке.
Тетенька слушала ее с довольной, то есть холодной, сухой своей улыбкой, только более оживленной теперь, как всегда это бывало с нею, когда ей приходилось, несмотря на препятствие или общее сомнение, все-таки восторжествовать наконец.
На мгновение оглянувшись на меня, при моем появлении, она взяла чайник и начала наливать мне чай, вся поглощенная тем, что рассказывала ей Мутовкина.
Сестры и гувернантки уж не было за чайным столом. Они гуляли — мне было их видно с террасы — в саду.
Я поздоровался, то есть поцеловался, с тетенькой и сел, пододвинув к себе свою чашку.
Мутовкина рассказывала, а тетенька слушала, совершенно позабыв обо мне, не обращая никакого внимания на то, что я тут сижу.
Мутовкина рассказывала, как она выезжала вчера с своей кладью из города и как на нее, ехавшую со всеми вместе, тоже в телеге, все смотрели...
— И еду это я ранним утром по Дворянской, а губернатор навстречу... Я так, знаете, благодетельница... вся вот этак, вот этак...
— Что ж он мог бы сделать?.. Ничего: закон есть, — спокойно, с презрительной улыбкой заметила ей тетенька.
— Его в этот день встречали... На ревизию он приезжал. Чиновники-то все вот как... зуб на зуб не попадут... Боятся... чувствуют все за собою... Улицы песочком посыпаны... А я-то с добром этим своим навстречу прямо ему...
— Ничего, ровно ничего он не мог бы сделать, — повторяла тетенька.
— Ах, благодетельница, вы по себе это судите, а я что? Что я ему? Маленький человек... А впереди меня-то на трех подводах людей скованных везут... ребят малых... стон... вой... плач... за ребятами-то матери бегут, голосят... Раиса Павловна-то как продавала, обещала не позволять матерям провожать ребят, а там, видно, позволила, — они бегут за телегами-то — в голос голосят... Только он, губернатор-то, спал еще, должно быть, в карете, рано еще было, часов в шесть мы выехали-то; а увидь он, наверное остановился бы...
— Ну и все равно ничего не взял бы. Закон есть на это. Господин волен своего раба кому угодно продать и купить тоже, если пожелает, — стояла на своем тетенька.
— Страшно уж мне-то тут стало. И зачем, думаю, я, дура, по другой улице не поехала. Ведь знала я, что ждут сегодня губернатора-то, и видела песочек на улице... Ну вот как отнял кто у меня разум...
— Нет, это вздор, а я боялась, как бы ты, в самом деле, ночью сдуру не выехала из города-то. Подгородный народ известно какой...
— Побоялась, побоялась, благодетельница... И вчера-то, едем, припоздали... Нет, думаю, не поеду ночью, лучше в Ивановке заночую... Скованных-то мужиков заперла в сарай на постоялом дворе, баб тоже. А детей собрала к себе, полеглись это они все вокруг меня, устали с дороги и сейчас поснули... А я-то сама заснуть не могу... Ну что хочешь — не могу, да и только. Чуть что стукнет или скрипнет, кажется мне, что идут ко мне, убить меня хотят — да и все тут... На дворе лошадь захрапит, собака цепью зазвенит, кажется, мужики мои посломали кандалы, идут ко мне, убить хотят...
— Глупости какие. — презрительно улыбаясь, сказала ей на это тетенька.
— Ох, уж не забуду я этого раза, набралась я страха. Сколько уж раз я их возила, а такого раза еще не бывало... И все раз от разу хуже и хуже становится с этим делом... Прежде народ другой совсем был, а теперь лица-то у всех зверские какие. Смотрят это на тебя, куда приедешь, так, кажется, чем попало сейчас бы тебя, тут же на месте, и положили...
— Глупости, все это кажется только тебе.
— Нет, благодетельница, нет, не кажется... И но дороге-то, и днем едешь с ними, — выедешь в глухое место, далеко от жилья, лесок где или овраг какой — и то я ни жива ни мертва. Ну что я одна поделаю с ними? На подводчиков да на караульных какая уж надежда...
Тетенька при этом пожала плечиками — не понимаю, дескать, — и протянула ручку к лежавшим перед нею каким-то деньгам и бумагам. Она молча сосчитала деньги, развернула по очереди одну за другой бумаги, подержала их и опять все сложила в кучу.
— Верно? — проговорила Анпа Ивановна.
— Кажется, — отвечала ей тетенька.
— Пойдете посмотреть-то их? — спросила Мутовкина.
— Да, пойду, — отвечала тетенька, взяла со стола бумаги, сдачу и поднялась, намереваясь уйти.
Во мне дыхание сжалось, сердце часто-часто билось.
«А ну как она не возьмет меня с собою, не позволит?»
— Тетя, ты куда? — спросил я.
— Так, недалеко. До каретного сарая... Они там, ты говоришь? — обратилась она к Мутовкиной.
— Там, благодетельница, там...
— Тетя, голубчик, ну возьми меня с собою, — жалобно-ласково сказал я, как я никогда не говорил ей. — Ну, пожалуйста...
Она совсем рыбьим взглядом посмотрела на меня и по-рыбьему же, если бы рыба улыбалась, улыбнулась.
— Ну, пожалуйста... — снова начал было я и вдруг вздрогнул под этим ее взглядом.
— Ты что? Что с тобою?.. — остановилась она.
«Ну, все пропало, теперь не возьмет меня», — мелькнуло у меня на мгновение в голове.
Но она, должно быть, иначе объяснила это себе, то есть тем, что это у меня случилось оттого, что я так прошу ее, а она не соглашается...
— Ну, иди... — проговорила она.
Я взглянул в сад. Гувернантка и Соня были далеко. Бежать за ними было уж некогда, да Анна Карловна, узнав, куда мы идем, пожалуй, восстала бы против этого, не пустила бы меня... Помню, у меня шевельнулось какое-то угрызение совести против сестры — как же это так: я пойду, все увижу, а она нет, и я точно это тайком от нее делаю... Но я до такой степени был нервно возбужден, так боялся, что мне не удастся увидать скованных людей и этих купленных и привезенных «разных» детей, что эта мысль — угрызение совести — только мелькнула у меня на мгновенье в голове и сейчас же прошла — в виду грозившей опасности ничего не увидать...
XI
Тетенька накинула на голову розовый шелковый платочек, распустила зонтик от солнца — день был солнечный, жаркий, — и мы втроем, то есть еще Мутовкина и я, вышли на крыльцо.
До каретного сарая от дома было шагов двести, если не больше: конюшня, при которой был этот сарай, стояла у самого выезда со двора. Мы шли туда прямиком, по мелкой зеленой траве, которая обыкновенно растет на чисто и опрятно содержимом пространстве в усадьбе перед домом. Из флигелей, из изб, в которых жили кучера и прочие дворовые, на нас выглядывали лица, догадавшись, вероятно, куда мы идем. И мне — живо я это помню — неловко как-то было идти, точно я будто тоже с ними в этом участвую, то есть вот с тетенькой и Мутовкиной...
Каретный сарай был затворен, не заперт, а затворен только. Возле него стояли четыре телеги, и выпряженные из них лошади ели овес или сено, положенное или насыпанное в эти телеги. У одной из телег стоял мужик — не наш, чужой, очевидно один из подводчиков, привезших «кладь». Когда мы стали подходить к каретному сараю, он приотворил немного одну дверь его и вошел туда. Сейчас же вслед за тем оттуда вышел тетенькин староста, который, оказалось, уж был там.
«Что он там с «ними» делал? Может, он там мучил их?» — мелькнуло у меня в голове, и я опять вздрогнул. Мне было жутко...
— Что это с тобою? — спросила, заметив это, тетенька.
Но я уж ничего не мог ответить ей. Нижняя губа у меня дрожала, горло сдавливало, и холодно всему было.
— Что с тобою? — повторила тетенька. — Посмотри-ка на меня?
Я взглянул на нее, стараясь улыбнуться, и насилу-насилу мог выговорить:
— Ничего...
Мы подошли к сараю.
Староста стоял с непокрытой головой. Он отвечал тетеньке поклоном, на который она кивнула ему.
— Ну что? Все они тут? — сказала тетенька.