XVI
Было, должно быть, очень еще рано утром, когда я проснулся вдруг. Шел дождик; мокрые листья и ветки лип, росших у нас перед самым домом, бились по ветру и трепались по оконным стеклам. В комнате был тот скучный, серенький свет, который бывает ранним дождливым утром. Все еще тихо было; все, по-видимому, еще спали в доме. Вдруг я заметил, что дверь в соседнюю комнату, где спала сестра с нянькой нашей, отворена, и смятая кровать няньки, которая стояла у противоположной с дверью стенки, пуста, и няньки нет в комнате. Я потихоньку, осторожно спустил ноги на пол, встал и на цыпочках подошел к двери, заглянул в комнату — няньки не было. Куда она девалась? Я возвратился к своей кровати, постоял, подошел к окну, посмотрел на деревья в саду — все мокрые от дождя, — на песчаные дорожки, на которых образовались дождевые лужи с пузырями, и только что хотел было опять ложиться еще спать, как мне показалось, что в смежной с моею другой комнате, в которой была лестница наверх, в мезонин, скрипнула деревянная ступенька на лестнице. Я стал прислушиваться — тихо все. Я подошел к этой другой в моей комнате двери, за которой, мне показалось, я слышал шаги и голоса, и осторожно отворил ее немного. В комнате, и так обыкновенно довольно темной, теперь, ранним дождливым утром, было и совсем почти темно. Никаких голосов не слышно... Но там, дальше, в отворенную из этой комнаты дверь в гостиную, я явственно расслышал чьи-то осторожные шаги и голоса, говорившие торопливо, что, трудно было разобрать; но, опасаясь, как бы меня не увидали, я опять притворил дверь. В голове у меня было бог знает что. Я ничего не знал, что такое, но что-то несомненно, случилось — кто-нибудь приехал, заболел. Я лег на свою кровать и стал дожидаться, не услышу ли чего, не войдет ли ко мне кто. Скоро дверь из этой комнаты, где была лестница наверх, отворилась, и вошла нянька в одной юбке, в кацавейке, накинутой на плечи. Я хотел было почему-то притвориться, что сплю, но повернулся, не успел, и когда она, войдя в комнату, остановилась и стала смотреть на меня, я открыл глаза и спросил ее:
— Что такое? Там что такое?
— Почивайте. Ничего... Теперь слава богу...
— А что такое было?
— Ничего. С «барышней» было худо сделалось. Теперь ничего, все слава богу...
— Что ж с ней было?
— Ничего. Кровь было пошла у нее горлом, — тревожным шепотом произнесла она.
Я послушал-послушал, ничего не мог от нее узнать толком.
— Теперь остановили, слава богу. Ничего, почивайте...
— А мама там?
— Там были. Теперь ушли. Почивайте. За доктором послали... Ей, бог даст, хорошо теперь будет...
Нянька ушла, сказав еще раз: «Почивайте, ничего», а я повыше подложил подушку под голову и задумался, глядя на мокрые от дождя стекла, на ветки, которые бились в них и с шумом трепались по ветру.
Но на рассвете так сладок бывает сон, и я опять заснул...
В обычное время, в девятом часу, когда все встали, проснулся и я и первым делом спросил:
— Ну что там, наверху?
— Ничего. Теперь все слава богу.
Мы прошли с Анной Карловной и сестрой в столовую пить чай, и там уже сидели матушка с отцом. Он не поехал в поле — по случаю дождя там никаких не было работ. Они оба сидели нахмуренные, встревоженные, говорили отрывочными фразами, и вскоре, неожиданно совсем для нас, отец сказал:
— Анна Карловна, вы, как чаю напьетесь, займитесь, пожалуйста, с ними: дождик, в сад нельзя — что ж они будут тут ходить...
Этого он никогда не говорил, он в это не вмешивался, а тут вдруг... Значит, уж что-нибудь очень его растревожило и ему хотелось остаться одному. Анна Карловна собрала нас и увела в классную.
Вскоре мы узнали, что приехал доктор, но не Богдан Карлович, а новый, какой-то другой, еще молодой и, как нянька говорила, такой из себя видный, высокий, красивый, должно быть из «хохлов». Он вместе с матушкой почти все время до обеда просидел наверху, у больной; послали в город за лекарством, которое он прописал; наверх носили какие-то тазы, простыни, чем-то смоченные, вообще — там происходило усиленное принятие лекарственных мер. Обо всем об этом мы узнали от няньки и от других, приходивших к нам в классную. Раз зашла и матушка и на вопросительный взгляд Анны Карловны, обращенный к ней, отрицательно покачала головой. Потом они обе вздохнули и заговорили о постороннем.
За обедом мы наконец этого нового доктора увидали. Фамилия его была Захарченко, и звали его Александром Павловичем. Он, действительно, был и очень красив и сразу нам понравился своей простотой и веселостью. Он один был весел за обедом, составляя живой контраст с отцом, который сидел какой-то рассеянный, как бы от какой-то мысли, занимавшей его и поглотившей все его внимание, и матушкой, с постным лицом угощавшей доктора и поминутно вздыхавшей.
Почти сейчас же после обеда приехали, воспользовавшись свободным временем, по случаю дурной погоды, ближние наши соседи целой семьей — с детьми и гувернантками. Хоть и не подходили теперь гости ко всей обстановке и господствовавшему в нашем доме настроению, но нельзя же было отказывать, и потом, они привезли с собою все-таки хотя немного живого воздуха: явились свежие, веселые лица. Жизнь берет свое и тогда даже, когда рядом, на виду у нее, смерть делает свое дело. Александр Павлович, доктор, остался тоже у нас в ожидании возвращения из города посланного с лекарством. Он, вместе с матушкой и приехавшей к нам соседкой, пожелавшей тоже посмотреть интересную больную, опять ходили наверх, и так как нового и вообще никакой там перемены в состоянии больной не произошло, даже, напротив, она была как будто бы покойней и вообще казалось, ей немного лучше, то, по их возвращении оттуда, мало-помалу стало свободнее и веселей и у нас внизу. Александр Павлович, доктор, сел за фортепьяно и заиграл что-то. Матушка спросила его, не обеспокоит ли это больную, он улыбнулся и отрицательно покачал головой. Он отлично пел, — это знали — и его стали просить что-нибудь спеть. Он охотно согласился и запел. Все наконец совсем оживились. В антрактах между пением он заиграл какую-то польку или вальс, и нас, детей, вместе с приехавшими гостями-детьми заставили танцевать. Во время этого водворившегося мало-помалу у нас беззаботного и веселого расположения с верху к матушке пришла Матреша и подала ей какую-то записочку. Матушка прочла ее, улыбнулась и стала просить Александра Павловича спеть какой-то романс. Записку прислала «она», с верху, и спрашивала: не поет ли такой-то романс доктор? Если поет, то нельзя ли спеть... Он сейчас же охотно согласился, взял несколько громких аккордов и запел. Чтобы «ей» лучше было слышно, двери в комнату, откуда шла лестница к «ней» наверх, отворили. «Она», таким образом, как бы принимала участие вместе с нами в веселье... После этого все пошло еще непринужденнее, веселей. Матушка ходила опять к ней наверх и принесла известие, что «она» там оживилась и благодарила все, что ей романс спели и вообще веселятся, поют и играют...
Приехавшие гости-соседи остались у нас ужинать; погода прояснилась — было только сыро от дождя. Приехал посланный из города и привез лекарство и с почты письма, газеты и журналы, которые тогда, кажется, один отец во всем уезде и получал... После ужина, прошедшего довольно живо и весело, уже поздно, в полночь, уехали соседи, и с ними уехал и доктор Александр Павлович, предварительно сходивший еще раз к больной и сделавший распоряжения, как и какие давать лекарства и в каком случае. А нас, детей, увели, уложили спать, и мы заснули самым безмятежным сном...
XVII
Утра следующего дня я никогда не забуду... Мы проснулись и встали, как обыкновенно, в девятом часу. Я помню, кажется, еще спросил кого-то: «Что там, наверху?» — и мне ответили, что ничего, все по-прежнему. Но когда мы были уж совсем готовы и хотели идти в столовую к матушке пить чай, вдруг вошел Никифор-лакей с подносом, на котором были налитые наши с сестрой чайные чашки и чашка Анны Карловны. Я в недоумении остановился — что это такое? Никифор ничего не отвечал на мой вопрос, обращенный к нему, а Анна Карловна сказала, что в столовой есть кто-то, при ком матушка не хочет, чтобы мы выходили. Этого никогда не бывало прежде, и сказала она это как-то странно-подозрительно...