— Я-с! Степан, повар.
Шлепая по снегу и грязи, подходил к крыльцу Степан.
— Ты как же здесь? — спросил его отец.
Петр Васильевич отпустили.
— Совсем?
— Совсем-с. Нового повара привезли. У Волкова Ивана Семеновича Авдея купили. Приказали кланяться, благодарят; завтра будут, — добавил Степан. — Мне двадцать пять рублей на чай пожаловали.
— Вот как! А как же ты прошел? Через реку есть еще езда? — спросил отец.
— Есть-с, только уж плохо.
У нас была та же река, что и у дяди в Прудках, и чтоб от него попасть к нам, надо было или переезжать по плотине, по которой зимой никто не ездил и она стояла заваленная снегом, или по льду, прямо через реку.
— Как же Петр Васильевич-то завтра проедет?
— Не могу знать-с. Приказали сказать, что завтра будут.
— Ну что там? Ничего, все благополучно?
Отец стал его расспрашивать. Степан как-то странно отвечал, точно не договаривал, — хочет сказать, а потом не договорит.
— Ну, пора в дом, а то ты еще простудишься, — сказал мне отец. — Степан, зайди-ка ко мне.
Мы прошли с крыльца в переднюю, я снял теплое платье, отец велел мне идти к матушке, а сам остался в передней говорить со Степаном.
— Какой дождь идет; гуси летят, кричат; Степан пришел: дядя отпустил его, он себе нового повара купил, — сообщал я новости в угольной, за чайным столом, с которого еще не убирали самовара.
— Ты где же видел Степана? — спросила матушка.
Я сказал.
— Он там еще?
— Там.
Матушка встала и, ничего нам не говоря, пошла в переднюю. Потом мы слышали из угольной, что отец с матушкой пошли в кабинет и туда же позвали и Степана. Что они там с ним говорили и о чем он им рассказывал, мы не могли расслышать, хотя доносился иногда до нас голос отца, что-то громко и горячо говорившего. Затем наступила тишина, и смутно, не явственно слышалась чья-то речь — может быть матушки, может быть Степана. Мы так и ушли спать, а они всё там разговаривали.
Дождь, ливший всю ночь, к утру перестал. Дождливая погода разом сменилась ясной, теплой. Когда мы пошли пить утром чай, я подбежал к окну и удивился, какая произошла перемена за одну ночь. В цветнике уж была видна не одна черная земляная клумба, но оттаяли и дорожки, и с них сошел снег. По другую сторону дома, обращенную к реке, образовались тоже большие проталины, и была видна земля. Дальше, снег на реке посинел, потемнел, надулся как-то, так что отсюда даже, из окна, видно было, что по реке ни ехать, ни идти пешком нельзя. Отца с утра не было дома; он был там, на плотине, где был и весь народ. Среди дня он на минутку приезжал, но сейчас же опять туда уехал. Ждали, что ночью река непременно тронется, а надо было еще многое успеть сделать, чтобы уцелела плотина, не сорвало ее. К обеду он приехал опять и рассказывал все время о реке, как она опасна и как люди торопятся сделать поскорее то-то и то-то. Кто-то вспомнил про дядю и сказал, что он, вероятно, уж не приедет сегодня.
— Где ж ехать, это провалиться наверняка, — сказал отец.
Когда он стал после обеда собираться ехать снова на плотину, я начал его просить, чтоб он взял и меня с собою. Но матушка сама тоже захотела ехать смотреть, как там работают, — вопрос был только в том, как и на чем туда ехать? Все советовали запрячь простые мужицкие сани, наложить побольше соломы и ехать в них, так как они без подрезов, на широких полозьях, и по грязи и жидкому снегу в них будет легче ехать. Поднялась возня, суета, послали лошадей запрягать, начали одеваться; наконец на трех санях, наполненных свежей, чистой соломой, мы тронулись. Погода была дивно хорошая, какая бывает в это время весною. Было уж часа четыре; солнце склонилось уже к западу; но в воздухе так тепло, так много разлито в нем весенних звуков, и несутся они откуда-то с вышины или от земли — не разберешь, но так хорошо!.. Мы ехали по деревне, посередине большой, широкой улицы, образуемой двумя длинными рядами мужицких изб, и вся она, эта улица, была оживлена, готовилась к весне, к весенним работам: стояли перед избами выдвинутые из дворов телеги, сохи, бороны — их чинили. По улице и перед дворами бродило множество ребятишек. Завидев наш удивительный поезд, из изб выходили бабы и, останавливаясь в дверях сеней, смотрели на нас, кланялись оттуда. Славная, живая весенняя картина! И так давно мы ее не видали — целую зиму и осень, — и так весело было смотреть на нее. Вдруг оттуда, с конца длинной улицы, показался верховой. Он скакал точно на пожар; скоро мы услыхали удары копыт его лошади по рыхлому снегу и жидкой грязи, покрывавшей еще мерзлую, не совсем оттаявшую землю; наконец он доскакал до нас и, не дожидаясь, пока лошадь остановится, соскочил, точно свалился, упал с лошади, сорвал шапку и подал письмо отцу. Это был посланный от дяди Петра Васильевича.
— Что такое? — спросил его отец, принимая у него из рук письмо.
— Барышня... Лизавета Семеновна... провалились... кататься поехали и провалились в реку... простудились, насилу вытащили... в город за доктором послали, — говорил посланный, запыхиваясь и едва переводя дыхание.
Я смотрел на него. Он был весь и лошадь его вся в грязи и мокрые. Отец прочитал письмо и, передавая его матушке, сказал, обращаясь к посланному:
— Ну, поезжай, я не держу. Только как же ты по этой дороге провезешь доктора?
— Приказано-с... к вечеру...
Посланный, молодой малый, я знал его немного в лицо — кажется, конюх, — вскочил на лошадь, надел шапку и опять как сумасшедший поскакал дальше.
Начались предположения, что и как. Матушка с отцом высказывали свои соображения о том, что Петр Васильевич просто сумасшествует от нечего делать и со скуки, что, может быть, доктора вовсе еще и не нужно, что как это Андрюшка слетает в город, за двадцать верст, и к вечеру, — а уж и теперь не утро, а вечер, — успеет привезти его оттуда и, наконец, как это по этакой дороге доктор поедет, какой это согласится, и проч., и проч. Я слушал все это, понимал, о ком идет речь, хотя и в первый раз еще услыхал, что «ее» зовут Лизаветой Семеновной...
Мы долго пробыли на плотине, смотрели, как работают, смотрели на реку, покрытую каким-то сине-серым, пропитанным набежавшей с берегов водой, сквозным, заледенелым снегом. Смотрели вверх на летевших в высоте длинными, растянутыми треугольниками диких уток, гусей и возвратились в дом, когда было уже почти совсем темно. А часа через три еще, когда в угольную к нам «от начальников» вернулся из передней отец, он сказал, что сейчас мимо дома, по дороге, проскакал на тройке в какой-то таратайке, должно быть, доктор в Прудки, потому что слышали голос «Андрюшки», погонявшего немилосердно лошадей.
VI
К нам ездил — каждый месяц два раза — наш годовой доктор Богдан Карлович Нусбаум. Обыкновенно он приезжал к вечеру, осматривал нас, то есть мы ему высовывали языки, он щупал пульс, прикладывал руку к щекам, к голове, шутил с нами, смеялся, иногда что-нибудь «на всякий случай» прописывал. К нему также приходили дворовые, мужики, бабы — он должен был и их лечить, — а к тем, которые были трудно больны и не могли прийти сами, он ездил в их избы, для чего ему запрягали легкий экипаж, и он отправлялся. Богдан Карлович всегда оставался у нас ночевать, утром пил чай, завтракал и, если у нас все было благополучно, ехал дальше, к другим, у кого он тоже был годовым. Эти разъезды он совершал всегда на лошадях тех помещиков, которых лечил. К нам приедет на васюковских лошадях, а от нас, к Емельяновым, поедет на наших, от Емельяновых дальше уж на их, таким образом.
Богдана Карловича мы с сестрой не любили: он был весь какой-то притворный, неестественный: и шутил он с нами и смеялся все как-то деланно, искусственно. Особенно противно он смеялся — громко, закатисто, и сейчас видно, что нарочно: ничего смешного нет, а он смеется... Так, из разговоров, мы слышали, что он имеет очень много денег и ему должны были многие. Ему каждый год два раза — перед рождеством и перед пасхой — посылали овса, муки, крупы, масла, ветчины, кур, уток, гусей; посылают исправнику, становому, судейским, почтмейстеру — и ему тоже. Деньгами я не знаю что ему платили.