— Ну что, как поживаешь?
— Ничего-с. Все по-старому...
— В этом году не было?
— Нет-с. Да и бог с ними...
— А те здоровы?
— Слава богу-с.
— Ты их приведи как-нибудь. Мальчика-то Мишей зовут?
— Мишей-с. Такой балун... А вот девочка такая тихая, такая тихая...
— Постарел «он» у тебя... Против прошлого года он, Фионушка, страшно постарел. Это вот место на висках-то совсем белое стало... и в усах сколько уж седых, а прежде-то ведь как смоль были черные...
— В этом году и то два раза хворали... Один-то раз простудились, должно быть, а уж другой и понять не можем, что такое было...
— Любит он их-то? К тебе не заходит?
— Один раз во все время только и заходили, когда еще одна Ленка у меня была... А с тех пор нет.
В доме я Фиону никогда не видал при дяде, но когда после ужина я уходил спать в комнату, смежную с той, где помещалась матушка с сестрой, я иногда видел ее мельком и слышал за стеной ее разговор с матушкой. Смутно я, конечно, догадывался, что эта Фионушка persona gratissima[49] при покровском дворе, но ее действительное назначение и положение я понял гораздо позже...
II
Из дому, отправляясь в Покровское, мы выезжали всегда утром после чаю, наскоро позавтракав, так часов в десять. В дороге, со всеми этими отпряганиями, запряганиями и перепряганиями лошадей, мы были часов одиннадцать или двенадцать, потому что в Покровское мы приезжали не ранее девяти или десяти вечера, когда было уж темно и в окнах светились огни. Дядя всегда нам был очень рад, целовал матушку, меня, а Соню, свою крестницу, брал на руки и не спускал ее с рук, носил, несмотря на то, что она была тогда уж довольно большая девочка, лет десяти или девяти. Разумеется, моментально и неслышно подавался чай, во всех комнатах зажигались свечи, лампы, все точно оживало, пробуждалось от оцепенения.
— Вы устали с дороги? Спать хотите? — спросит он и меня и сестру. — Надо ужинать сегодня пораньше...
— Нет, ведь они и дома раньше одиннадцати не ложатся, — вмешивается матушка.
Мы тоже уверяли, что вовсе не захотим еще спать и дорога нас нисколько не утомила.
Но ужин все-таки подавался раньше. Он сажал меня всегда рядом с собой и непременно заставлял выпить целый стакан красного вина, а Соню — рюмку какой-то ужасно сладкой и вкусной наливки.
— К чему это ты, Петр Васильевич, делаешь? У них еще головы разболятся, — улыбаясь, протестовала матушка.
— Ничего, лучше заснут.
И мы, действительно, засыпали отлично, проведя целый день в дороге, на воздухе, среди новых лиц, новых впечатлений...
Так бывало всегда, но в тот раз, о котором вот идет речь, случилось немного иначе. К удивлению нашему, мы не застали дяди дома. Он уж три дня как уехал.
— Когда же он будет? Когда вы его ждете? — спрашивала матушка вышедшего из дому лакея, все еще почему-то сидя в карете.
— Сегодня ожидали-с... Может, еще подъедут.
— Досадно, — проговорила она.
Нас это тоже как-то удивило. Но нечего делать, надо было выходить.
Лакеи начали вынимать и вносить в переднюю сундуки, важи. В доме была мертвая тишина и темнота. Только мухи бились и жужжали на закрытых окнах... Лакеи начали было зажигать лампы и свечи, но матушка их остановила. Она сказала, чтобы подали только самовар и чего-нибудь заодно уж и поужинать. Без него в доме было, кажется, еще напряженнее и тяжелее от незнания, когда он приедет, от ежеминутного ожидания его возвращения и незнания, правильнее, несознавания всеми своей перед ним вины или правоты... Через полчаса проявилась откуда-то и Фиона — единственный человек в доме с спокойным взглядом и довольным, хоть и покорным, улыбающимся лицом.
— Что же, Фионушка, с Петром Васильевичем-то у нас сделалось? Уж он не закутил ли у тебя? Куда это он уехал? — спросила ее матушка.
Фиона, самодовольно улыбаясь, сказала, куда он поехал, и сказала, что он вернется только завтра. А прислуге она не говорила потому, что, пожалуй, еще напьются, выйдет какая-нибудь история и им же потом будет плохо...
Мы напились чаю. Почти сейчас же после чаю поужинали, и нас уложили спать. Там, за стеной, долго еще слышался разговор матушки с Фионой, и я так и заснул под него...
Летом мы с сестрой и дома вставали рано, а тут поднялись еще раньше, кажется, и, не дожидаясь чаю, побежали в сад. Перед террасой, которая шла вдоль всей стороны дома, обращенной к саду, огромным полукругом была посажена сирень. Она разрослась в высокую сплошную стену и теперь была в полном расцвете. От массы цветов кусты казались белыми или лиловыми — каким цветом цвели они. Это было так красиво, что когда мы выбежали с Соней на террасу, то невольно остановились, любуясь роскошной стеной из живых цветов... На террасе кто-то кашлянул возле меня. Я оглянулся. Ко мне подходил, улыбаясь и раскланиваясь необыкновенно вежливо, молодой человек с длинными белокурыми волосами, падавшими почти до плеч, с маленькой бородкой клинышком, в серой пуховой шляпе с широкими полями, в коричневом коротеньком бархатном сюртучке и каких-то необыкновенно пестрых клетчатых панталонах. В первый момент, как мы вбежали с Соней на террасу, его не было или мы его не заметили, и теперь мы не знали, откуда он явился. Я стоял и смотрел на него. Соня также остановилась и, поправляя свои растрепавшиеся (у нее они всегда были растрепаны) волосы, также смотрела на него.
— С добрым утром, — проговорил он, еще раз снял шляпу и раскланялся.
Я «шаркнул ножкой», сестра сделала книксен.
— Идете в сад гулять? — продолжал он.
— Да.
— Здесь чудесный сад... пойдемте вместе... Мамаша еще почивает?
— Да. Она теперь скоро встанет, — сказал я.
Мы спустились с террасы и пошли к полукругу сирени. В этом полукруге были сделаны просеки, с которых и начинались все эти липовые, кленовые, дубовые, вязовые и березовые аллеи. Расчищена была только одна серединная, липовая, самая широкая и длинная, дядина любимая, по которой он гулял, а остальные все, как я уж сказал выше, были запущены, заросли. Мы и направились к этой вот, липовой-то. Она начиналась кустами белой сирени. Когда мы подошли и начали ломать ветки цветов, молодой человек тоже наломал себе огромный букет и, подавая его мне, сказал:
— Это передайте от меня вашей мамаше и попросите ее, чтобы она приняла меня... Живописец из Петербурга... Пожалуйста...
Я взял букет и сказал: «Хорошо-с», и мы с сестрой побежали по аллее.
Через полчаса за нами пришла нянька и повела в дом чай пить. Молодой человек попался нам опять возле террасы и напомнил мне свою просьбу.
Чай был подан у матушки в ее комнате. Там же сидела и Фиона. Когда мы с сестрой явились с такой массой сирени, матушка, принимая от нас цветы, упрекнула, зачем столько наломали их.
— Это вот тебе прислал живописец из Петербурга, — сказал я. — Он просит, чтобы ты его приняла...
Матушка удивленно посмотрела на меня.
— Какой живописец?
— Не знаю. Он там, на террасе...
— Это, матушка, Степанки-пчелинца сын. Изволите помнить Степанку? Этакой рослый, седой он еще был...
— Помню.
— Так это сын его... А дочь у меня в коверщицах... она на попонах сидит... хорошая девка, смирная...
— Что ж ему надо?
— Не знаю. Он вот только просил меня цветы передать и чтобы ты его приняла... Он там, у террасы... Я, хочешь, сбегаю, узнаю, — вызвался я.
— Ну, уж ты сиди, пожалуйста, пей чай, успеет... Что ему нужно? — обратилась матушка к Фионе.
Фиона улыбнулась и покачала как-то головой.
— Наделают беды, а потом и не знают, как уж вывернуться... — сказала она. — Вдруг присылает из Петербурга письмо — о нем барин и забыл было совсем, — хочу, говорит, ехать за границу, там учиться, так пришлите мне паспорт и не отпустите ли совсем на волю?.. А барин-то, изволите помнить, хотели три года тому назад и сами за границу ехать — им не разрешили, а этот-то сдуру напомнил о себе, да еще говорит, за границу еду... Ну, они и прогневались. Велели написать ему, чтоб он сперва сюда к нам приехал, а потом они его и отпустят... Вот-с он и приехал...