Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Дядя Вася, кажется, пил — на это есть указание, сохранившееся в рассказах о нем, об его доброте, щедрости, необыкновенно веселом и потом вдруг грустном и печальном настроении. Но матушка, когда я ее спрашивал об этом, всегда с негодованием отвергала даже самую мысль о том, что он имел какое-нибудь пристрастие к крепким напиткам.

— Это был редкой души человек, — обыкновенно говорила она после этого, — но и глубоко несчастный. Он своим кажущимся веселием подавлял в себе свою грусть, чтобы только люди не замечали ничего.

Во всяком случае, это был, несомненно, очень симпатичный и добрый человек, который оставил по себе хорошую память.

Умер он странно и неожиданно. Ранней весной, только что начались пригревы и с холмов побежали ручейки, он без всякой, по-видимому, причины — по крайней мере, она так и осталась никому не известной — заскучал и однажды вечером велел приготовить себе постель не в кабинете своем, где он обыкновенно спал, а наверху, в мезонине, в большой комнате с балкончиком, откуда у него был летом чудный вид на реку и на огромный его же синий лес за рекой. Из этой комнаты, с балкончика, я помню, мы впоследствии всё любовались на эту картину, а я все вглядывался в стены, в пол, в потолок — свидетелей дядиной загадочной кончины. Мебели потом в этой комнате не было никакой...

Рассказывали об этом так: по обыкновению, поужинав вместе с сестрой, он, несколько более, чем всегда, то задумчивый и грустный, то веселый и разговорчивый — эти переходы у него были постоянно, — ушел к себе наверх спать, дав на вопрос сестры, спросившей его, зачем он велел там приготовить сегодня себе постель, — странный и загадочный ответ: «Там тише...»

— Да тут-то тебя кто же беспокоит?

— Никто, но там все-таки покойнее, — ответил он и, весело посмотрев сестре в глаза, ушел туда с своей «семиструнной» гитарой.

Ночью некоторое время еще слышали, что он там играет и поет. Старуха-нянька — его и ее, — жившая у них в доме уже на покое и встававшая обыкновенно очень рано, раньше всех, часа в четыре и даже три, «с петухами», рассказывала потом, что она ночью, когда вставала, слышала, как будто кто плачет: «и до того тихо да жалобно...» Но она подумала, что это плакала во сне одна из сенных девушек, спавших в соседней комнате, и не придала этому никакого значения.

— И я почему это вспомнила. — говорила она после. — плач-то этот сверху как будто шел... Это беспременно он плакал, тяжело его душеньке было с нами расставаться... А я-то, дура, тогда не догадалась...

Но, как бы то ни было, утром, когда пришли в комнату, где он спал, нашли его сидящим на кровати — он даже не раздевался — с своей «семиструнной» гитарой на коленях и как бы дремлющим или заснувшим.

Признаков насильственной смерти не было никаких. Вероятнее всего, он умер от разрыва сердца или другой какой подобной же причины. Но всех смущало это странное и загадочное желание его ночевать эту ночь наверху, одному, в мезонине.

— И ведь ты поверишь, — потом сколько раз я слышал, тетя Глаша рассказывала, вспоминая об этом, матушке, — ты поверишь, в голову ведь никому не пришло. Думали, так, странность какая-нибудь... У него это, ведь ты знаешь, было иногда: вдруг в лес уедет и один там ночует, играет, поет. А то всю ночь до утра проездит по реке в лодке с гитарой своей. Верхом сколько раз в степь ночью уезжал один. Бывало, одним словом, это с ним...

А нянька-старуха уверяла, что это не просто с ним случилось, — он уж с вечера знал или чуял, что приближается его конец.

— Кончину свою всегда человек чует, и не только человек, но и скотина бессловесная. Отчего же вот собака, которая если старая и чует, что издыхать ей скоро придется, забивается в угол, куда-нибудь в сторонку, или под балкон уйдет? Кончину свою все чуют...

Одним словом, смерть дядина осталась загадкой, о которой вспоминали каждый раз почти, как вспоминали о нем или бывали в доме, где он жил. «Семиструнная» гитара его, одетая в какой-то кисейный, из грубой кисеи, чехол, висела в углу, в его кабинете, над любимым его креслом. Она пользовалась какой-то странной, не то страшной репутацией. Я помню, я на нее все смотрел и однажды при матушке влез на кресло и хотел дотронуться до нее, но матушка тотчас же сказала:

— Оставь... не трогай ее.

— А что? — спросил я, и мне вдруг стало страшно.

— Не трогай ее, бог с ней совсем...

— Ничего, — продолжал я.

Но я и сам бы не тронул...

II

После дядиной кончины тетя Глаша переехала к нам и жила у нас около полугода. Ей отдали угольную комнату и другую, смежную с нею, куда она перевезла из Пестрядки некоторые свои вещи и устроилась, как ей было удобнее и как она хотела.

Тетю Глашу я помню уж очень хорошо. Это была небольшого роста, худенькая, бледная девушка, тоже с большими темными глазами и гладко причесанная. Она ходила всегда одетая очень скромно, в темном платье с беленькими рукавчиками и воротничками. В то время, к которому относится этот рассказ, ей было лет тридцать пять. Я как сейчас гляжу на нее: сидит в своей комнате в кресле, у окна, кругом расставлены столики, этажерки с разными дагерротипными портретиками, статуэтками, чашечками и т. п., — сидит и аккуратненько вяжет чулок из тоненьких-тоненьких ниток, и весь чулок ажурный, с узорными дырочками, полосочками. Я, помню, все удивлялся, как это она умеет так искусно вязать.

— Как это ты так умеешь? — скажу я ей, бывало, после того, как долго смотрю на нее.

— Тебя удивляет? Да? — ответит она, опустив руки с чулком к себе на колени, и с улыбкой тоже долго и пристально посмотрит на меня, а потом вздохнет и опять примется за чулок.

С этим вязаньем она не расставалась. Утром, в девять часов, когда она выходила из своей комнаты и шла в столовую, где мы все в это время уж пили чай, — чулок, подвернутый и закатанный снизу, был с нею, и она на ходу быстро перебирала блестящими тоненькими стальными спицами. Она и потом целый день не расставалась с ним. Летом, бывало, пойдут все в сад гулять, и она пойдет с своим вязаньем. Эта работа, по-видимому, нисколько ей не мешала. Она разговаривала, слушала, смотрела по сторонам, даже читала и в это время вязала. И никогда, ни разу я не помню, чтобы она ошиблась в узоре или спустила петлю. Точно все эти узоры запечатлелись у нее где-то в голове, и руки ее, помимо ее воли, сами собою справлялись и выводили эти узоры.

Потом она вязала также крючком гарусом одеяльца для детей, и тоже необыкновенно искусно и со вкусом, и всегда полосатые — полоска голубая, розовая, коричневая, а по этим полоскам еще какой-нибудь белый или черный шелковый узор. Выходило очень красиво. Одеяльца эти она дарила всегда тем из своих знакомых соседей-помещиков, которые ждали у себя скоро приращения семейства; а так как кто же в уезде у нас ее не знал или кого она не знала и кто же не был, при ее кротком характере, добрым ее соседом, то выходило так, что у всех были ее одеяльца и народилось и выросло целое поколение, покрывавшееся этими ее работы одеялами — розовыми, голубыми, пунсовыми и проч.

Но это все-таки была исключительная, к случаю, ее работа. — постоянная была вот эти тоненькие ажурные чулки.

Тетя Глаша располагала совершенно свободными средствами. Она была очень скромна и не проживала и половины того, что получала. Она очень любила лошадей, и у нее была прекрасная вороная тройка, отличный экипаж, в котором она и приезжала к нам и к другим родственникам и знакомым. Я помню ее красавца старика-кучера, с седой окладистой бородой, с широчайшими плечами и громким голосом, которым он никогда не кричал на встречных, а только говорил: «Пади!», но зато таким громким и сильным басом, что еще издалека его можно было слышать, и ему давали дорогу.

Она очень «жалела» лошадей. Бывало, я помню, едешь с ней, лошади бегут полной рысью и нисколько не устали, а она уж все беспокойно заглядывает на них и потом скажет:

— Ермил, поезжай потише, дай им вздохнуть...

78
{"b":"313647","o":1}