Между тем болезненного вида человек развязал мне повязанную голову, что-то оправил на мне, — вообще орудовал вокруг меня, давал что-то нюхать, прикладывал ладонь к моему лбу, к темени.
Никифор помог мне подняться с дивана — я, оказалось, лежал на диване — и, поддерживая под руки, хотя этого вовсе не нужно было, повел к окну, к стулу, на котором стоял таз и умывальник. Он заставлял все меня еще и еще умывать лицо, говоря, что вода холодная — это очень хорошо; и на голову он мне все лил воду. Я повиновался, как маленький совсем, не возражая, не рассуждая; он мне говорил, и я исполнял.
Когда я умылся, причесался, оделся, он, смотря на меня, проверяя, все ли в порядке, испытующе и подозрительно спросил:
— Ну что ж, ничего теперь? Ехать можно? А то как было показаться в таком виде!
Я все молчал.
Болезненного вида человек опять подошел ко мне, глухо кашлянул и с серьезным лицом еще раз приложил руку мне ко лбу.
— Ничего, можно теперь, — проговорил он, оборачиваясь на Никифора.
— Мусье Рамбо где же теперь найдешь! — не обращая внимания на удостоверения болезненного человека и как бы рассуждая сам с собою, продолжал Никифор. — Да если и найдешь его, в каком он виде-то теперь! Нет, уж мы одни поедем! Лучше пускай он тут остается, потом приедет.
XII
Никифор, посматривая на меня и переговаривая с болезненного вида человеком, причем я разобрал только, что Никифор сказал ему: «Ужо вечером приезжайте; заплатят вам, поблагодарят», — подал мне мое пальто-накидку, мою матросскую фуражку, и мы ушли все втроем из комнаты; куда, какой дорогой — я ничего не знал и не понимал. Из одной пустой комнаты мы переходили в другую точно такую же, и шли дальше, поспешая, как бы уходя от кого или избегая с кем-нибудь встречи. Наконец мы дошли до комнаты, похожей на переднюю. Никифор отворил дверь из нее, и мы очутились на крыльце, маленьком, довольно ветхом, выходившем в сад. С крыльца мы сошли и направились так же молча и поспешно, направо, вдоль стены дома, между кустов сирени. Потом через какую-то калитку вышли из сада на двор, тоже мне совсем незнакомый, заросший сорной травой, крапивой, лопухами. Никифор крупно шагал, я за ним. Болезненного вида человек исчез, его уже не было с нами.
Через этот двор, через крапиву, лопухи мы добрались до каких-то длинных деревянных полуразвалившихся строений, которые потом оказались конюшнями. Там Никифор оставил меня одного, а сам пошел отыскивать кучера. Они оба скоро пришли и поспешно принялись выводить лошадей и запрягать их в карету. Я смотрел и смотрел на них. Кучер Евграф, отрывочно о чем-то перекидываясь отдельными фразами с Никифором, время от времени, закладывая лошадей, посматривал на меня; и я видел по глазам его, что он смотрит на меня с любопытством и с какой-то тревогой.
Когда лошади были запряжены наконец, Евграф молча взобрался на козлы, Никифор отворил дверцу кареты, подсадил меня, потом захлопнул дверцу, по привычке необыкновенно шумно, и, крикнув кучеру: «Пошел!», на ходу взобрался на козлы.
Мы выехали со двора, никем не провожаемые, никем не останавливаемые; кругом не было видно ни души: было еще очень рано.
Я совсем не знал, где мы ехали. Мы вышли хоть из дома, но с той его стороны, которой я никогда не видывал, потом мы шли двором, которого я тоже не знал, и теперь мы ехали совсем не той дорогой, которой приехали. Это пустое обстоятельство меня почему-то очень занимало, и я все всматривался через окно в окружающую местность.
Когда мы порядочно уж отъехали от Знаменского и вдали виднелся наш сад, наш дом, наша усадьба, лошади пошли шагом, а Никифор, обернувшись с козел ко мне, начал говорить со мной через маленькое окошко, что в карете, позади козел.
— Вы всё как есть, всё говорите по правде, как было: как он нас увидал на мосту, как зазвал к себе, как приказал карете ехать во двор, а сам с вами пошел в сад. Все, все, как было, говорите! Ничего, все равно не скроешь; хуже только напутаем!
Я молчал. Он поговорил мне еще, как бы с намерением успокоить, ободрить меня. Лошади опять пошли рысью, и скоро мы были дома.
На крыльце нас встретил отец. Ему были поданы беговые дрожки, на которых он обыкновенно езжал в поле, и, очевидно, он собирался сейчас ехать. Он с удивлением смотрел па нас.
— Откуда это вы? — услыхал я, как только остановились лошади.
Никифор ему что-то ответил.
— Откуда? — переспросил отец, очевидно не расслышавший или не понявший, каким таким образом мы попали к Емельянинову.
Никифор спрыгнул с козел, отворил карету и выпустил меня. Отец потянулся было ко мне, но вдруг с испуганным лицом становился.
— Что с тобой?
— Я — ничего! — ответил я.
— Он болен? Что с ним? — переводя глаза на Никифора, продолжал отец.
— Теперь отходили... А то, действительно...
— Да что такое было? Я ничего не понимаю! Как вы попали к Емельянинову? А мсье Рамбо где же?
— Они там остались, в Знаменском, — тихим голосом и с печальным видом начал Никифор.
Отец вскинул плечами, дескать, «ничего не понимаю», махнул рукой и, обняв меня, повел в дом.
— Как вы попали туда, к Емельянинову, в Знаменское? — спрашивал он меня дорогой, в надежде, вероятно, лучше и скорее добиться от меня, в чем дело и как все случилось.
— Мы ехали вчера от дяди и встретили его на мосту. Ну, он нас и пригласил, — отвечал я.
— И что ж вы у него делали? Ведь это вчера было? Ты болен! У тебя лицо какое!
— Нет, ничего.
— А что было с тобой?
— Я не помню, что. Мне вина всё наливали.
Отец помолчал и крикнул:
— Никифор!
Явился Никифор.
— Что там такое было? Ты что видел?
— Я ничего не видал-с, — отвечал Никифор. — Это все у них там, в саду, было. Они там с мусье Рамбо были. Мне как же туда было пойти! И потом за ужином...
— Да что же такое было?! — продолжал допытываться отец, очевидно уже начинавший догадываться о том, что такое происходило у Емельянинова и чего мы там были свидетелями и зрителями.
— Там у него представление какое-нибудь было? Что там такое было? — опять обратился он ко мне.
— Было представление.
— Что ж такое?
— Танцы, а потом...
Я замялся. Он с грустным лицом, как будто несчастье или горе какое узнал, смотрел на меня.
— А потом? — повторил он.
— А потом был праздник Венеры, — сказал я и почему-то добавил: — Тоже в саду, в костюмах и с факелами.
— И ты все это видел! — воскликнул вдруг он. Еще участвовал, пожалуй!
— Да, они меня повели...
— Кто они — Рамбо и Емельянинов?
Я хотел было сказать откровенно, как все было с «русалочкой-рыбачкой», но у меня положительно не хватило на это духу. Я чувствовал, что никак и ни за что не решусь в этом признаться, не только не начну сам об этом рассказывать. И потом, как же я так выдам ее, скажу, что это она все сделала, повлекла меня туда, в храм Венеры?
— А вином тебя когда же поили? — смотря на меня с необыкновенной грустью, жалостью и как бы убитый всеми этими известиями, спросил отец.
— Это за ужином, потом.
— Но... а мсье Рамбо что ж? Что ж, он ничего, ничего не говорил Емельянинову?
— Он говорил, — начал было я, но отец перебил меня:
— Он отчего же там остался? Почему он не приехал? Он что тебе сказал?
— Я не видал его.
Отец покачал головой, вздохнул и начал ходить по кабинету из одного конца его в другой. Я молчал, следя за ним глазами. Наконец он остановился перед окном, спиной ко мне, и смотрел на него. Прошло с минуту.
Вдруг дверь в кабинет отворилась, и к нам вошла матушка. Как ни рано было еще, но ее, должно быть, разбудили известием, что я приехал, и она поспешила меня увидать.
Я сделал несколько шагов к ней. Она хотела меня обнять, но по моему лицу, по всей моей фигуре она, должно быть, заметила, что что-то произошло, случилось со мною, и потом это странное, необычное настроение отца, и она остановилась, недоумевающе и испуганно смотря то на него, то на меня.