Мы прошли в дом. В комнатах попадались старухи-няньки и так просто какие-то старухи, у нас много их жило, — поздравляли меня с приездом, говорили и слезились: «Дяденька-то, Петр Васильевич...» Очевидно было, что до нашего приезда известие о кончине дяди было здесь событием, от которого они не успели еще отделаться...
Но наш приезд отодвинул это событие и если не заставил совсем забыть — событие было еще слишком свежо и важно, — то уж во всяком случае все смешал, спутал и внес веселое настроение. И матушка и ее штаб, все еще всхлипывая, уж улыбались сквозь слезы, разглядывали меня, спрашивали, кончил ли я, говорили: «молодец» и проч. Филипп Иваныч вносил чемоданы, ему помогали домашние. Матушка увидала его и сказала:
— Филипп, слышал, Петр Васильевич-то?..
— Слышал-с... Что ж делать, сударыня... Все там будем...
— Ну, а как вы-то поживали...
— Ничего-с. Слава богу, кончили...
— Слава богу... Спасибо тебе, Филипп... Вот все это как, бог даст, кончится, надо с тобой будет поговорить...
Она намекала на то, что хочет сделать что-нибудь для него, отблагодарить чем-нибудь, и он это понял, кланялся, говорил, что он всегда и на будущее время... и проч.
Я был это первый раз в деревне после объявления «воли». Я хотел увидеть, заметить разницу, ну хоть какую-нибудь черточку против прежнего, какую-нибудь новизну, которая показала бы: «а вот этого не было прежде»... Но в доме было все по-прежнему: те же лица, те же отношения...
В саду, у самого балкона, наш садовник Ефим поливал цветы, и с ним еще какой-то человек. Ефим увидал меня, обрадовался, снял шапку, начал спрашивать о здоровье, о том, как приехали. Этот другой, который был с ним, тоже снял шапку, поклонился и опять принялся за дело...
— А это кто? — тихо спросил я Ефима.
— Это не наш-с... Это из Алексеевки...
Я почему-то с любопытством посмотрел на него. Он мне показался каким-то особенным... Это был первый «не наш»... И это было единственное новое, чего не было прежде...
Я обошел сад, двор, конюшню — все по-прежнему, везде попадались все те же лица...
XI
Со смертью дяди Покровское переходило теперь к матушке, единственной его наследнице. Они ехала теперь и хоронить его и вступать в свои права, принимать имение.
— И, пожалуйста, всю эту дворню ты сейчас же распусти. Ни на что она не нужна. Господь с ними — пусть идут куда хотят и нанимаются. Народ у него весь перегажен... — сказал ей отец.
— Надо же хоть до шести недель-то...
— Это сколько угодно. Только чтобы они не рассчитывали остаться, чтобы они это знали... Ведь там никто жить не будет, так зачем же держать дворню? Стариков и старух оставь — пусть доживают, а эти — с богом...
— Да там есть и молодые такие, что хуже всяких старых, — сказала она. — Вот хоть бы этот несчастный живописец-то...
— Да? Ну что ж он? — живо спросил я.
Она грустно улыбнулась и покачала головой.
— Ты и не узнаешь его... Руки трясутся, вечно пьян, затевает драки... Намедни, когда я была, он ходил по двору, так я и не узнала его... ужасно!..
Отец стал говорить, что он вовсе не в том смысле сказал о роспуске дворни, как она поняла; что он не только ничего не имеет против содержания таких несчастных, но даже, напротив, это обязательно должно быть сделано; что он только против дальнейшего содержания всего штата, и проч.
— Что ж он делает там? — опять спросил я.
— Ничего; кажется... так, на кухне... Да вот завтра ты его увидишь...
Под предлогом, что с дороги и что завтра надо будет с утра опять ехать, раньше обыкновенного велели подавать ужин. Поужинали, и все разошлись...
Я должен был в августе отправляться в Петербург, в университет. Я был полон сил, надежд, гордой уверенности, что мне все по плечу... Я не боялся нужды, потому что я и понятия о ней не имел и она не грозила мне... Я там сразу должен был попасть в среду богатых, сильных людей — бывших товарищей и сослуживцев отца... «Возьму я «его» с собой: не удалось «ему» тогда, ну — теперь... «Он» опять поступит в академию... Здесь ведь «он» совсем пропадет. Окончательно сделается пьяницей... Мы поедем с «ним»... Да!» — решил я...
Утром меня разбудили, когда уж карета была подана и матушка с Соней уж были готовы. Они всё жалели меня и оттого не будили.
Мы поехали опять по той же дороге, которую я описывал в начале рассказа, когда ехал по ней еще мальчиком. Тот же лес, та же песчаная дорога, тот же глубокий овраг... Всё знакомые места, но уж нет при виде их ни радостного замирания, ни неудержимого желания выйти из кареты и пройти лесом. Ах, как все это скоро проходит!..
Наконец, колыхаясь из стороны в сторону, карета въехала на широкий двор. Перед конюшней стояло несколько отпряженных экипажей — очевидно, были «гости»... На крыльце нас встретила Фиона, вся заплаканная и, мне показалось, страшно постарелая. Она кинулась ловить руку у матушки, чтобы поцеловать ее, но та не дозволила, и она поцеловала ее в плечо. Матушка тоже начала плакать. Соня не плакала, но шла с постным лицом. Так мы вступили в зал и невольно остановились. Посреди комнаты, на банкетном столе, с подложенной под голову подушкой, весь покрытый какой-то кисеей, лежал дядя. Несколько человек «гостей», то есть приехавших на похороны соседей, стояли тут же. Матушка опустилась на колени, начала креститься. Соня сделала то же. Потом матушка подошла и посмотрела через кисею на дядино лицо; к ней подошли соседи, тихо поздоровались. Все говорили шепотом, вздыхали, покачивали головами. В комнатах было душно — для чего-то все окна были закрыты. Потом все перешли в гостиную. Дверь на террасу была открыта, и я прошел туда... Все по-старому, как было тогда... Песчаная площадка... полукруг сирени... а там, дальше, громадная, сплошная стена лип, кленов... Вечер был тихий; солнце уж село, набегали сумерки. Я спустился вниз по ступенькам и пошел по средней дорожке. Тишина. Ни души кругом. Там, на конце ее, стояла скамеечка — я дошел до нее и сел... Я, должно быть, долго просидел. Я и теперь способен долго засидеться, задумавшись, а тогда, в молодости, это и еще чаще со мной бывало. Особенно при таких вот случаях... За мной пришел «здешний» человек, «не наш», и сказал, что чай подали. Я встал. Он шел позади меня шагах в двух.
— А что, где у вас этот живописец? — спросил я.
— Здесь-с.
— Он где же теперь?
— На кухне-с или у себя в комнате...
— Можно, стало быть, его видеть?
— А вот, позвольте, я узнаю-с. Он, кажется, не годится-с... выпивши. Он запивает-с...
— Узнайте, пожалуйста, и скажите мне потом.
Чай подали в угольной, где и прежде его всегда подавали. Туда все и собрались. Разговор шел, разумеется, все о похоронах. Вспоминали какие-то добродетельные дядины поступки, какую-то необыкновенную его справедливость, еще что-то... Я никого не знал из соседей и сидел молча. Вскоре пришел лакей, которого я посылал узнать о живописце, и остановился в дверях. Я встал и подошел к нему.
— В квартире-с, — доложил он, — совсем пьян. Спит... Добудиться невозможно. Уж мы его будили-будили...
«А все-таки я пойду его посмотрю», — подумал я. Спросил, где эта квартира, и мы пошли... Лакей, должно быть, думал, что это мне забава, что я хочу посмотреть смешного человека, и начал рассказывать, какие штуки он выделывает, когда напивается.
— И врать здоров. Как в голову попадет, так сейчас про Петербург рассказывать, с какими генералами он знаком, как ему ручку пожимали...
— Это он не врет. Это все правда, — сказал я. — И теперь опять ему будут пожимать...
— Хорошо, стало быть, мастерство свое знает... Тоже вот есть у нас столяр Андрей — золотые руки, а запьет — и прощай. Покойник барин тоже и с ним чего-чего только не делали. Никакой строгости не боялся. Сегодня накажут, а завтра — опять. Так уж их вместе всегда и наказывали…
Мы прошли весь двор и остановились у крайнего деревянного флигеля, рядом с конюшней. Из конюшни слышался смех, говор, ветерок доносил запах махорки. Собрались и болтают свои и приезжие кучера.