Так же благополучно все вернулись и обратно домой. Вскоре, по деревенскому тогдашнему обычаю, подали и ужин, то есть полное повторение обеда, начиная с супа и до пирожного включительно.
В конце ужина от выпитого вина почти все мужчины повеселели, начались громкие разговоры, шутки, смех. Дамы ушли. Матушка посоветовала и мне уходить спать. В столовой оставалась одна мужская компания, и в ней порядочно-таки подвыпивший (ему все подливал Григорий Николаевич) Евстигней Лукич.
Моя комната, где я спал, была недалеко от столовой, и я так и заснул, а они всё разговаривали, рассказывали, шумели и хохотали.
VII
Утром я проснулся довольно рано, умылся, оделся, вошел в зал, намереваясь пройти через балкон в сад, и вдруг, к удивлению моему, встретил тоже уже вставшего дядю Сергея Павловича в халате и страшно взбешенного.
Он мельком поздоровался со мною и продолжал что-то толковать с лакеями, стоявшими тут со щетками, тряпками и тазами.
— Так где же он? — спрашивал дядя.
— Да нет-с его. Искали везде — и в саду и на дворе. Пальто и фуражка его тут, в передней.
— Этакий свинья! Отыщите мне его непременно. Не сбежал же он, — говорил дядя.
Лакеи, полусерьезно-полуулыбаясь, продолжали уверять, что везде уже его искали, — нет, не нашли, и никто не видал его: как в воду канул...
В это время вошел в зал, тоже в халате, еще кто-то из гостей, и дядя стал объяснять происшествие.
— Чарыков пропал. Скрылся неизвестно куда, — говорил дядя. — Черт бы с ним совсем, но что он тут наделал. Он мне весь кабинет загадил. Я вхожу сегодня — не продохнуть... А его самого нет... Оказывается, вчера после ужина, как ушли, его никто не заметил, он и проспал всю ночь на диване, а сегодня рано проснулся, увидал, что наделал, и скрылся...
Сосед принялся смеяться, а дядя обиженным и раздраженным голосом возразил:
— Я терпеть не могу этих шуток. Это все Григорий Николаевич. Подсыпает ему всякой дряни в вино, с ним бог знает что и делается. Ну что за мерзости! Теперь в кабинет войти нельзя...
Вдруг в отворенной балконной двери показалась странная личность, не то одетая, не то завернутая во что-то белое, и с обеих сторон лакеи.
— Где его нашли? — крикнул дядя.
— На речке, на плоту... Мылся, — отвечали, едва сдерживаясь от смеха, лакеи.
Человек, завернутый в белое, медленно подавался, упираясь; лакеи его подталкивали.
Это был Чарыков. Страшно испуганное и болезненно-бледное лицо его осунулось еще более, и какая-то мертвенная синева покрывала его; глаза ввалились еще глубже во впадины и глядели оттуда с неизобразимым испугом.
— Ты это что же?.. В хлев приехал? — обратился к нему дядя.
Чарыков молчал.
— Напивается до бесчувствия и потом...
Чарыков стал опускаться на колени.
— Скотина ты этакая! Не нужно этого! — крикнул дядя. — Поднимите его!
Лакеи его подняли.
— Ты понимаешь свой поступок? — продолжал дядя. — За это что с тобою, по-настоящему, надо сделать? Носом тебя туда...
Чарыков заплакал.
— Григорий Николаевич всё подливают мне и порошки какие-то сыплют, — оправдывался он.
— А ты и рад! Шута из себя корчить! А тоже дворянин!
Дядя смотрел на него с презрением, брезгливо, но сердце у него, видимо, уж прошло. Стоявший тут сосед смотрел на всю эту сцену и улыбался.
В это время через зал, выскочив из угольной, пробежала одна из трехцветных тетушкиных кошек, очевидно тоже сделавшая «шалость», и за ней с тряпкой побежал было лакей.
Вдруг Чарыков гробовым голосом, сквозь слезы и как-то торжественно, воскликнул:
— И разве это я нарочно! И что ж тут позорного для вашего дома?.. Собакам — можно... Кошкам — можно... А дворянину — нельзя!..
Дядя точно остолбенел от удивления и молча долго смотрел на него. Собравшиеся соседи разразились хохотом. Лакеи закрыли рты руками и еле держались от смеха.
— Фу, негодяй! — проговорил наконец дядя, посмотрел на смеявшиеся, пожал плечами и ушел из зала.
Лакеи куда-то повели Чарыкова.
Он сделался, благодаря этой выходке, героем дня в этот день.
Начавшие с утра съезжаться соседи, узнавая о сравнении, сделанном Чарыковым, приходили в восторг и хохотали. Приезжали следующие, узнавали и тоже восторгались и хохотали. Приехали, наконец, почетнейшие люди в уезде и тоже были в восхищении от сравнения Чарыкова...
По секрету кто-то сообщил об этом и дамам, те делали гримасы и тоже смеялись.
За час или за два до обеда приехал губернатор, объезжавший в это время вверенную ему губернию для ревизии; дядя шутя рассказал ему о происшествии, и губернатор пришел в восторг.
— Покажите мне его. Где он?
Позвали и привели Чарыкова.
— Этот самый? — вглядываясь в него в монокль, спросил губернатор.
— Этот самый.
— Как это вы выразились? Собакам — можно... кошкам — можно... а дворянину — нельзя...
— Точно так.
— И вы завидуете по этому случаю кошкам и собакам?
— Точно так.
— И желали бы быть на их месте для этого?
— Точно так.
— Пользоваться этими их правами?
— Точно так, ваше превосходительство.
— Вот пример, — сказал губернатор, — до чего может опуститься человек, будучи даже дворянином...
Один только архиерей, разъезжавший по епархии, подобно губернатору, для ревизии и тоже заехавший на именины к предводителю, когда ему в виде шутки рассказали о сравнении, сделанном Чарыковым, сделал серьезное и грустное лицо и проговорил:
— Несчастный человек... опустившийся. Что же над ним смеяться! Его жалеть надо...
Выражение Чарыкова: «собакам — можно, кошкам — можно, а дворянину — нельзя» сделалось в уезде любимым, и его повторяли кстати и некстати, находя верхом остроумия.
VIII
Прошло два года. Я был уже в университете и приехал на каникулы в деревню. Пятого июля у дяди, все еще служившего предводителем, по обыкновению собрался весь уезд.
Я как-то вспомнил о Чарыкове и спросил, где он и будет ли сегодня.
— Зачем? Нет, — ответили мне. — он лишился ног и лежит, почти не вставая, у себя в усадебце.
Время тогда было для дворян невеселое, готовилось объявление освобождения крестьян. Не до Чарыкова уж было. Все говорили только о деле, и притом говорили или только между собою, или обиняками и намеками, если была тут прислуга. Веселья, по крайней мере того веселья, которое было еще так недавно, каких-нибудь два года назад, не было теперь и в помине. Дядины дела к этому времени были так запутаны, состояние расшатано, что он тянулся, что называется, на последние, занимая под будущий умолот, сдавая на несколько лет землю купцам с условием получения вперед денег, и проч. Он дослуживал последние, оставшиеся до выборов, месяца, уже и не помышляя о следующем избрании. Не было того разливанного моря и в этот знаменательный для него день, которое обыкновенно всегда бывало и к которому все привыкли. Не было и почетных гостей — губернатора и архиерея. Лежала на нем и на всем в доме у него тень уныния.
Вдруг кто-то неожиданно увидел в окно подъехавшего к крыльцу Чарыкова и сообщил об этом.
Все почему-то заинтересовались им и хотели поскорей его увидать. Все знали, что он уже с год как никуда не показывался из дому.
— Это он вас поздравить приехал. Больной, а вспомнил, пересилил себя, приехал, — говорили дяде.
В другое время, два года назад, он бы не обратил на это внимания, да и никто бы не обратил, но теперь другое было время, а главное — другие были у дяди дела, и он — я ясно это прочел на его лице — заинтересовался Чарыковым и был доволен его приездом.
Кое-кто пошел к нему даже навстречу в переднюю.
Вскоре, опираясь на костыль, в дверях того самого зала, где тогда разыгралась такая печальная и унизительная сцена, показалась согбенная фигура высокого старика, ставшего от болезни совсем уже белым.
— Здравствуй, Евстигней Лукич! — проговорил дядя и пошел ему навстречу.