— А я вот сижу, смотрю.
— Он с кем там? — обратился дядя к стоявшему тут же наезднику или кому-то другому из стоявших тут, которые все при приближении его сняли шапки и стояли с непокрытыми головами.
Наездник назвал кого-то.
— Ну, пойдем к нему, — сказал мне дядя.
Мы пошли. Дорогой я зачем-то оглянулся и увидел, что у ворот стоят парадные дядины сани и в них кто-то сидит, но не мужчина, а женщина. «Неужели?» — подумал я. И, я помню, у меня вся кровь, не знаю почему, бросилась в голову.
Отец, вероятно кем-нибудь предуведомленный, уже шел к нам навстречу. Дядя с ним обнялся и тоже трижды поцеловался. Я заметил, и это удивило меня, что вся свита, шедшая за отцом: конюший, коновал, выводные, конюха — все были без шапок. У нас этого никогда не было, отец терпеть этого не мог, и причиной было, очевидно, присутствие дяди. Когда, встретившись с отцом, они остановились и поздоровались, некоторые из дворовых поклонились дяде, но он как-то, точно не замечая их или, правильнее, не различая их, кивнул в их сторону головой и мотнул по направлению к козырьку фуражки двумя пальцами. Они так и остались с непокрытыми головами. Отец стоял к свите спиной, разговаривая с дядей, и не видал этого.
— Во-первых, с праздником, а потом дело у меня к тебе: мне нужно пару серых, есть у тебя? — сказал дядя.
У дяди в Прудках своего завода не было. Был у него какой-то завод в Покровском, главном и большом его имении, но и тот был неважный. У отца же, напротив, был некогда известный, с хорошим именем завод.
— Для чего тебе — я ведь не знаю; ты скажи, каких тебе надо, — ответил ему отец.
Дядя стал ему объяснять, каких ему надо лошадей, и сказал, кивнув туда, где стояли его сани и в них сидела женская фигура:
— Я хочу ей подарить: она любит серых.
Когда дядя кивнул, и отец оглянулся в ту сторону.
— Понимаешь, какие поэффектнее, поконистее, каретных.
— Посмотри, выбери сам.
— Нет, уж если так — позволишь? — пускай она сама выберет, — сказал дядя, — это ей же ведь.
И что-то скороговоркой добавил по-французски и рассмеялся.
Я видел, что отец на минуту как будто замялся, мельком взглянул на меня и потом проговорил: «Хорошо...» Дядя кивнул головой кому-то из конюхов и сказал: «Скажи, чтобы, — вон барыня сидит, — чтобы шла сюда. Проводи ее сюда ».
— Да ведь это... Не сюда... Мы на конюшню пойдем... Это туда, — сказал, несколько смешавшись, отец.
Но было уже поздно. Конюх рысью добежал до дядиных саней, стоявших у решетки, и сидевшая в них дама уже шла. Я старался не глядеть ни на нее, ни на отца. Я боялся, как бы он не услал меня в дом под каким-нибудь предлогом. Я бы готов был провалиться в этот момент, лишь бы только он не видел меня, не останавливался на этой несчастной мысли, которой я не знаю как я боялся, а между тем я понимал и чувствовал, что это «она»...
Она подходила к нам очень скоро и довольно торопливой походкой, распахнув свой темно-зеленый бархатный салоп и пробираясь по тропинке, по рыхлому, весеннему снегу. Она издали еще начала раскланиваться с отцом, который сделал тоже несколько шагов ей навстречу и поздоровался с ней за руку. Дядя смотрел на нее и на отца, как-то полуиронически улыбаясь, и тотчас свел с них глаза, когда они подошли. Она сделала поклон и в мою сторону. Я тоже раскланялся.
Я увидал ее великолепные глаза, темные, глубокие, кроткие-кроткие, бледное довольно лицо, худощавое. Она была роста выше среднего. Дядя повел разговор с отцом и с ней по-французски.
— Ну вот, сама выбирай, — сказал он, обращаясь к ней, — Сейчас увидишь.
Она улыбнулась и пожала плечами.
Тогда, не обращая уж больше на нее внимания, дядя сказал отцу цену, которую он хочет дать за лошадей, и просил, чтобы ему показали этот сорт.
Все двинулись через двор на конюшню. Я, чтобы не быть на виду, несколько поотстал и шел позади; отец с дядей шли впереди.
Отвечая что-то дяде, она сказала это таким славным, милым голоском и так весело, что у меня вдруг стало радостно на сердце, и радостно оттого, что как же она может быть, как все говорят, «несчастная» с таким голосом? Мне показалось, что она даже тихонько смеялась. Я шел за ними поспешно, путаясь, оступаясь, спотыкаясь в талом, рыхлом снегу. Вдруг я услыхал, кто-то назвал меня по имени и отчеству. Я оглянулся и увидел нашего лакея Никифора. Он говорил мне:
— Маменька прислали: приказали домой идти.
Я так и остановился на месте...
Когда я пришел домой, матушка ни о чем меня не спросила, но я заметил сейчас же, что она в высшей степени чем-то недовольна. Минут через двадцать или через полчаса мимо дома, в отдалении, по дороге оттуда, со стороны, где конюшня, проехали парные дядины сани, и в них сидела «она». Немного погодя еще, перед самым обедом, пришел с конюшни отец и с ним дядя. Когда дядя здоровался с матушкой, он ей что-то сказал, на что та ответила, по обыкновению, точно обиженная.
— Да ведь то конюшня, не дом твой! — сказал он, рассмеявшись, с гримасой вздернул плечами и, оставив ее, заговорил о чем-то со мною. За обедом дядя усиленно и нарочно шутил, много смеялся, что составляло вызывающий контраст с недовольным настроением матушки. После обеда за ним вернулись его лошади, и он сейчас же уехал домой. Весь остаток дня и весь вечер матушка провела с отцом в кабинете.
В этот же вечер, оставшись наедине с сестрой, я рассказывал ей:
— Ах, Соня, какая «она» красавица, если бы ты видела!.. И за что они на нее сердятся? Я не знаю, что «она» им сделала?.. И «она» вовсе не несчастная!..
V
Подходила совсем весна — уж чуялась она не только в воздухе, но уж видно ее было: снег на дороге стал совсем желтый, грязный; перед домом в цветнике все клумбы были уж видны: снег каждый день сходил с них, и черная земля в полдень, когда солнце разогревало тоненькую ледяную корочку на ней, которой, как стеклом, покрывал ее за ночь мороз, становилась черной, рыхлой, точно летом после дождя. Наконец начались те серенькие, теплые дни без солнца, но с туманами, которые сгоняют снег лучше всякого солнца: в воздухе разливается сырость от них, и не разберешь, что это: туман ли садится или идет мелкий дождь. В дом принесли нарезанных веточек с кустов черной смородины, поставили их в банку с водой, и они дня через три дали молоденькие, зелененькие душистые листики. Это всегда делалось у нас весной: листики потом обрывали, и на них делали настойку на водке, которая бывала нежно-зеленого цвета, необыкновенно приятного запаха, и все находили ее необыкновенно вкусной и говорили, что она здорова... Стали каждый день слышны разговоры о плотине на реке. Принимались какие-то меры, чтобы ее не сорвало. Вечером, придя из передней после разговора со старостой, бурмистром и другими начальниками, отец сообщал нам за чаем новости: сегодня видели, как утки летели над рекой, а сейчас староста шел сюда и слышал, как над рекой гуси перекликаются, летят. Наконец, однажды вечером кто-то пришел и сказал, что идет такой дождь, что хоть бы летом.
— Ну, это уж значит жди теперь: через день, а то и завтра к вечеру река тронется, — заговорили все, а отец сам пошел на крыльцо смотреть дождь.
— Возьми меня с собою! Мама, мне можно? Я немножко постою только. Я сейчас оденусь...
И видя, что они оба, в сущности, ничего против этого не имеют и оба в самом лучшем настроении, я вскочил и побежал одеваться.
На крыльце было темно, потому что ночь стояла совсем черная. С нами на крыльцо вышло несколько человек лакеев и тоже стояли, прислушиваясь к дождю.
— Послезавтра река тронется непременно, а то еще и завтра, — говорили все.
— Постойте-ка, — прислушиваясь, сказал отец, — ведь это гуси кричат.
Мы все начали тоже прислушиваться. Действительно, слышался крик летевших гусей. В темноте по двору кто-то шел, слышны были голоса.
— Это кто? — громко сказал отец. Послышался ответ, но не явственный. — Кто это? — повторил отец.