Сестра, совершенно равнодушная к Наполеону и его маршалам, пересмотрела вместе со мною все тетушкины портреты и занялась рассматриванием разных ее вещиц, во множестве теперь расставленных у нее на туалете, на комодах, на окнах; но я не мог оторваться от портретов моих любимцев. Она звала меня, кричала мне: «Посмотри, какие шкатулочки! Ах, какая прелесть!» — но я не шел смотреть «эти глупости». Из моих настойчивых и неотвязчивых расспросов: «Откуда, тетя Липа, ты взяла этот портрет?» — этого маршала или этого вот — они все были не одинакие, то есть разных не только величин, но и разным способом воспроизведены, — матушка с тетей, конечно уже знавшие о моей страсти к Наполеону и его маршалам, поняли, что я попал в очарованный круг, и, улыбаясь и переглядываясь друг с другом, смотрели на меня. Я почувствовал себя неловко и, стоя на диване или на кресле перед портретом, думал, смотря на них: «Что они тут находят смешного?..» Матушка в это время встала и, выйдя на середину комнаты, остановилась перед большим поясным портретом какой-то барыни, висевшим как раз посреди стены и окруженным всеми этими портретами Наполеона и его маршалов. К ней подошла тетя Липа. Они обе смотрели на портрет молча, изредка только перекидываясь короткими фразами:
— А ведь как хороша-то!
— Глаза особенно. Удивительно...
— И до сих пор его портрет все на ней, не расстается?
— Нет.
Я тоже обратил внимание на красивую даму. Это была молодая еще женщина, блондинка, с волосами, высоко причесанными, в белом кисейном платье, подпоясанном голубой лентой высоко, под самую грудь; на шее у нее, в черной бархотке, висел чей-то большой медальон-портрет, осыпанный крупными красными камнями.
— Это чей портрет? — спросил я.
— Тоже Мюрата, — ответила матушка.
— Нет, этой вот дамы.
— Ах, а я думала, у нее чей портрет... Это Свистова, Анна Павловна.
Мне что-то тут подозрительным показалось.
— А у нее это чей портрет? — спросил я.
— Да ведь я же тебе сказала — Мюрата, — ответила матушка.
Я так и остановился.
— Как Мюрата? Зачем?..
— Ну, теперь пошло, — смеясь и махнув рукой, сказала матушка, — так, Мюрата, и больше ничего. Это ее знакомый был.
— Ее знакомый? Где же они познакомились?
— Когда в Москве были французы.
Я совсем ничего не понимал.
— В Москве, когда были французы в двенадцатом году, и она там оставалась; ну, и познакомилась там в это время с Мюратом, — видя мое недоумение, объясняла мне матушка.
Но я все-таки никак не мог понять, как же это так могло быть: какая-то Анна Павловна Свистова и Мюрат — и они были знакомы? Очень уж великим представлялся мне для этого Мюрат; и потом французы, двенадцатый год... Все это, мне казалось, так давно было, а тут вот портрет помещицы — соседки тети Липы, женщины еще молодой, и которая, они говорят, была с ним знакома... Положим, портрету этому, как они же говорили сейчас, я слышал, уж лет тридцать, но все-таки что же это еще?
— Она жива и до сих пор? — спросил я матушку.
— Жива.
— Каких же лет она была, когда...
— А в самом деле, Липа, который Анне Павловне год теперь? — спросила матушка, обращаясь к тете Липе.
Они начали высчитывать, и у них вышло, что ей что-то сорок семь — восемь.
— Ведь она же совсем еще девочкой была тогда, — говорила тетя Липа.
— Я знаю, ей пятнадцать лет тогда было, — подтвердила матушка.
— Ты ее тоже знаешь разве? — спросил я, опять удивившись и тому, что ее знает матушка.
— Знаю.
Мне было странно, что она матушкина знакомая, а я ее ни разу не видел. Все знакомые бывали у нас, а эта никогда. Я даже никогда ничего не слыхал о ней раньше, не подозревал даже о ее существовании.
— Она отчего же у нас не бывает? — спросил я.
— Она далеко живет.
— Где?
— Она там, за Павловкой, где прежде тетя Липа жила.
— А тут она у тебя, тетя Липа, будет бывать, в Самодуровке? — спросил я.
— Она теперь больна, — сказала матушка.
Но от меня отделаться было не так легко, и я продолжал расспрашивать:
— А если выздоровеет, то тогда приедет ли? Если приедет, то долго не проживет? Пошлют ли за тетей Липой, когда она приедет, а тетя Липа в это время будет у нас гостить? — и проч., и проч.
— Только ты если и увидишь ее, пожалуйста, не вздумай расспрашивать про своего Мюрата, — сказала матушка.
— А что?
Это было опять загадочно для меня, и я смотрел на нее, ожидая ответа.
— Так... не надо этого... она не любит...
— А как же она постоянно портрет его носит?..
— Ну, одним словом, я тебе говорю, если бы когда и увидал ее, не изволь расспрашивать... После все узнаешь, — заключила матушка.
Я остался ошеломленный до последней степени всей этой историей. Очень уж близко, казалось мне, был я теперь к Наполеону, ко всем его маршалам, и так это вдруг неожиданно все вышло...
Мы ходили куда-то гулять, что-то смотрели в самодуровском саду, на дворе, и когда пришли опять в комнаты, я снова все смотрел на портреты и особенно на портрет дамы с медальоном на шее...
V
Домой мы возвратились, по обыкновению, в тот же день, захватив с собою и тетю Липу.
Вечером в угольной, за чаем, из разговора матушки и тети Липы с отцом мы с сестрой узнали, что в это время, пока тетя Липа была у себя в Самодуровке, она получила очень неприятное письмо от своего брата, дяди Никандра Евграфовича. Дела его были совсем плохи. Он был страшно должен и нуждался в деньгах.
— Да, но ведь на него не напасешься! Ему сколько ни дай — все будет мало.
— И потом, что же это такое: в пятьдесят почти лет ведет себя совсем как мальчишка какой. Ведь все эти дурачества, шалости, глупости хороши в двадцать лет, а не в пятьдесят, — говорили и отец и матушка.
Тетя Липа слушала их и если, может быть, и не соглашалась с ними в душе, то понимала, что ведь нельзя же, в самом деле, заставить всех смотреть на него своими, то есть ее, глазами. И потом, это говорят ближайшие к ней люди, которых она ни в чем враждебном к себе или к нему и корыстном не может заподозрить.
— Ты меня извини, сестра, — говорила ей матушка, — но ты подумай о себе. Его все равно ты не спасешь, а сама останешься нищей.
Разговор шел по поводу того, что братец Никандр Евграфович просил у сестры последние десять тысяч, которые остались у нее из денег, вырученных от продажи Павловки. Она отдала ему все деньги, оставив себе только десять тысяч, и он просит теперь у нее и их.
Тетя Липа молчала.
— Ведь все равно десятью тысячами ты его не спасешь, — говорила ей матушка. — Ну, вышлешь ты их ему, а дальше?
— Он говорит, продаст Самодуровку и отдаст мне, — отвечала ей тетя Липа.
— Да не допустят его и продать ее, — у него за долги кредиторы продадут ее.
— Но как же я его оставлю! У меня деньги есть, а я ему не помогу! — как-то фанатически, с блистающими глазами, воодушевленная, воскликнула тетя Липа. Отец ей ничего не ответил, побарабанил пальцами по столу, встал и вышел; матушка продолжала ее образумливать, вздыхала, говорила:
— Ах, ах, Липа... Ах, будешь ты тужить, да уж будет поздно.
С этих пор разговор о дяде Никандре Евграфовиче у нас в доме начинался почти каждый день. Иногда он велся и при тете Липе, иногда и без нее. При ней, щадя ее слабость к нему, сдерживались, говорили и выражались о нем мягче; без нее, конечно, не стеснялись ни в обсуждении его поступков, ни в эпитетах ему. Деньги, по настоянию матушки, тетя Липа послала ему не все, а только половину. Он скоро отвечал ей и ни полусловом не упомянул о том, что она ему не десять тысяч выслала, а всего только пять. Тетя по этому случаю беспокоилась, говоря, что она боится, что ему не хватило.
— Но он так деликатен...
— Он просто забыл, сколько он у тебя просил. Ему просто нужны были деньги, а сколько — пять, десять тысяч, он, уверяю тебя, и сам не знал. — возражал ей отец.