Но деловой разговор у них больше уж не продолжался до ужина и за ужином. Они остались еще все втроем, а меня послали в отведенную мне комнату спать.
Ночью я слышал какой-то шум, шаги, говорили, ходили. Я догадался, что это приехал к Андрюше доктор.
Утром, утомленный всеми впечатлениями прошлого дня, я еще крепко спал, когда ко мне в комнату вошла матушка.
— Пора, вставай, — сказала она, — все уж встали, чай пьют.
Я вскочил и сел на диван, на котором спал.
— Это к Андрюше доктор вчера приезжал, ночью?
— Да. А ты слышал?
— Ну что у него?
— Ничего... Только слабость страшная...
— Его можно будет сегодня видеть?
— Можно. Когда прощаться пойдем.
— То есть как?.. Мы сегодня разве уезжаем?
— Сегодня. Что ж, все кончено.
— А с этой... — я не знал, как назвать приехавшую с нами родственницу.
— И с ней уладила.
— Мужиков?..
— Ну, там увидим.
Матушка посмотрела на меня как-то странно-вопроси тельно и сказала:
— А ты и это знаешь?
— Я вчера видел вечером... в зале был, когда она продавала их...
Матушка промолчала мне на это, вздохнула и сказала, чтобы я скорей одевался и выходил к чаю, где все уж давно сидят.
Мы уехали после завтрака от тети Клёди. Совсем уж перед тем, как одеваться нам и уезжать, я с матушкой, но без тети Клёди, пошел к Андрюше.
— Только ты тише иди, на цыпочках, — говорила мне матушка.
Я пошел тише.
— И потом, ты ни о чем не расспрашивай и ничего ему не рассказывай.
— А что? — спросил я.
— Он очень слаб. Ему нельзя всего знать. И если он и будет тебя о чем расспрашивать, то не отвечай, скажи что ничего не знаешь, — учила она меня.
Мы были уж у самых дверей его комнаты. Матушка осторожно прислушалась и тихонько приотворила немного дверь.
— Ну, иди, только тихонько.
Она раскрыла одну половинку двери, и мы вошли. Андрюша лежал на своей беленькой кроватке, вытянувшись во весь рост, и показался мне необыкновенно длинным. Шторы в комнате были спущены, и так как день был пасмурный, дождливый, осенний, то в комнате были почти что сумерки.
Какая-то женщина, сидевшая недалеко от него на стуле, встала, когда мы вошли; в комнате пахло мятой, опиумом, лекарствами.
Андрюша повернул к нам голову и, увидев меня, вдруг страшно оживился, хотел было улыбнуться, но потом сейчас же вдруг опять сделал серьезное лицо и повел в сторону медленно-медленно глазами, как бы осматривая всю свою комнату.
Я подошел к нему и взял его за руку. Он опять быстро обернулся ко мне, точно в забытьи, и опять посмотрел на меня пристально, и я увидел, что тут только он как следует узнал меня.
— Ну что, тебе лучше теперь? — спросил я его.
— Лучше, — проговорил он.
— Ну, прощай, Андрюша, — сказала ему матушка. — Мы к тебе скоро опять приедем. Выздоравливай и к нам приезжай тогда. Опять будете с ним кататься, опять!.. — говорила она.
Андрюша с добрыми глазами слушал ее, смотря на нее.
— Выздоравливай, мой хороший. Ну, а теперь прощай, — сказала как-то торопливо матушка и шепнула мне: — Прощайся же.
Я нагнулся и поцеловался с ним.
Он хотел обнять меня, что-то хотел, мне казалось, спросить меня, но матушка заторопилась и стала говорить: «Ну, пойдем же, пойдем. Ему это вредно. Пойдем».
Она взяла меня даже за руку и повела к двери. Я оглянулся еще раз на него. Когда я был уже за дверями, мне послышалось, что он позвал меня, назвав по имени.
Но мы ушли от него по коридору.
В зале нас дожидалась тетя Клёдя и наша родственница, с которой мы приехали, совсем уж одетая. Они что-то договаривали еще, вероятно о своем деле.
— Согласилась, отсрочила?
— Нет, там... после... на других условиях.
Они все — матушка, отец и эта родственница наша пошли в кабинет, рассказывая о дороге, чтобы, вероятно, там передать, как они устроились у тети Клёди, а меня послали в детскую, где была сестра и наша гувернантка.
К обеду — все уже ранее пообедали — нам накрыли маленький стол, и мы обедали втроем: матушка, эта родственница и я — они сидели с заплаканными глазами. Отец не приходил в столовую.
После обеда сейчас же родственнице подали ее лошадей, которые оставались это время у нас, и она поехала, поспешая домой к себе...
После этого я тетю Клёдю уж не видел. Зимою меня отвезли в учебное заведение, а весною, когда я приехал на каникулы к себе домой, я ее уж не застал. Она умерла недели за две перед тем. Так же точно я не видел больше ни разу и Андрюши. Он был увезен опекуном своим за границу и, совсем расслабленный, обратился в полуидиота и умер где-то на южном берегу Франции, пережив тетю Клёдю только года на три или на четыре.
ИЛЬЯ ИГНАТЬЕВИЧ, БОГАТЫЙ ЧЕЛОВЕК
I
Тетенька Клавдия Васильевна, всегда склонная приобретать, с покупкой пустоши в Саратовской губернии стала особенно озабочена приобретением «народа» для заселения этого обширного земельного владения своего. Сказать с точностью, сколько у нее там было десятин земли, я теперь не могу, но помню, что тетенька постоянно говорила о пятистах душах, без которых ей в Саратове «ни вздохнуть, ни повернуться нельзя» и которых приобретение в течение многих лет составляло для нее большую заботу. Необходимо здесь припомнить, что люди в то время всем были нужны, и если их продавали или покупали, то не иначе как вместе с землею, к, которой они были приписаны, то есть целыми имениями; случаи же отдельной продажи людей без земли были, относительно говоря, довольно редки и всегда при исключительных обстоятельствах: продавали повара-пьяницу — «золотые руки, но как запьет — и прощай на целый месяц»; продавали лакея — «хороший малый, но извешался: из девичьей его не выгнать»; продавали какую-нибудь горничную — «услужливая и расторопная, но очень уж умна: в барыни захотела», и проч., и проч. Поэтому приобретение пятисот душ без земли, «на своз», как говорили тогда, было задачей далеко не легкой, требовавшей много и времени, и хлопот, а главное, терпения и настойчивости среди неприятностей, с которыми этого рода дела всегда были сопряжены.
Тетенька Клавдия Васильевна для достижений своей цели пускалась на все хитрости: покупала вдовцов-стариков и женила их на женщинах средних лет в ожидании от них прироста населения; поощряла безбрачное сожительство; когда узнавала, где имеется портниха, коверщица, кружевница, оказавшаяся «с прибылью», что во многих помещичьих домах строго преследовалось, сейчас ее покупала и отправляла к себе в Саратов, с усмешкой говоря ей: «Старайся, старайся, милая: слова от меня не услышишь, спасибо еще скажу». Покупала даже малолетних детей, если кто из помещиков соглашался на такие ее предложения.
Хлопот много у нее было с этим делом.
Но, само собою разумеется, без помощников или помощниц она одна никогда с ним не справилась бы. Требовалось разъезжать, узнавать, выведывать, где имеются продажные люди, торговаться и проч. Наконец, собственно эта черная работа была и неподходящим для нее делом. Она, девушка с прекрасным состоянием, хорошей фамилии, не могла этим сама заниматься. Поэтому у тетеньки было заведено несколько таких необходимых для нее личностей, которые всю эту черную работу за нее делали и подносили ей уж облупленное яичко: ей оставалось только дать доверенность или самой поехать в город, заплатить деньги и совершить купчую крепость.
Таких полезных и даже прямо необходимых людей у тетеньки было несколько, как я говорю, и между ними первым человеком в ее глазах была одна мелкопоместная помещица, Анна Ивановна Мутовкина, женщина необыкновенной смелости, преданности и совершенно безучастная к мольбам и слезам выслеженных ею для тетеньки жертв, которые уж знали, к кому они попадают... Но и кроме этой Мутовкиной и ее мужа, тоже тетенькиного «полезного человека», были еще и другие, которые ей помогали в трудном деле заселения дальнего степного саратовского имения. Так, я запомнил в числе их одного бывшего тетенькиного же дворового человека, откупившегося у нее на волю и продолжавшего и потом оказывать ей разные услуги в качестве, между прочим, и такого вот «полезного человека», — Илью Игнатьевича. Казалось бы, что человек, испытавший на себе тяжесть неволи, не стал бы заниматься таким делом, да еще имея, к тому же, и некоторый материальный достаток (у него остались еще деньги от выкупа и была земля), однако ж страсть к наживе заставляла и его хлопотать и выведывать для тетеньки, где и у кого есть продажные люди, ездить от ее имени торговаться, условливаться. И все это из-за каких-нибудь десяти — двадцати рублей...