— Сестрица, благодарю вас, я сейчас... Я не могу... Вы знаете...
Он умылся, переменил белье, причесался и, чистенький, приглаженный, с расчесанными баками, росшими у него чуть не от самых глаз, веселый, довольный, пришел к нам в угольную.
— Ну что, братец, Раиса как, здорова? — спрашивала его матушка, когда он уселся наконец и начал отхлебывать из стакана горячий чай.
— Благодарю, я оставил ее совсем здоровою. Кланяется, зовет. Вы нас совсем забыли — это лето и не были даже ни разу.
Матушка начала жаловаться на недосуг, на нездоровье.
— Она встревожена немножко, — сказал дядя, — у нее маленькая неприятность там вышла... с этой Марфушей... Там, вы понимаете... Ну, а ее это тревожит...
Он не договорил — какая неприятность; матушка, вероятно догадавшись, какого рода неприятность, не стала спрашивать — так разговор этот и остановился. Мы хотели узнать, что такое именно вышло, но не спросили тоже, увидав какие-то их многозначительные взгляды.
— Это очень досадно.
— Ужасно, сестрица, потому это ее так тревожит... Она привыкла к ней и теперь, разумеется, должна будет ее отпустить...
Вернулся отец, наскоро переговоривши с «начальниками», и опять начал подтрунивать, что дядю это бог наказал за то, что он хотел прямо, не заезжая, махнуть в Петербург, и проч.
Так мы ничего и не узнали, что такое произошло у тети Раи с Марфушей...
— Приехал за день до моего отъезда Василий Прокофьич ко мне, — продолжал дядя. — Раечка, вы знаете, любит ого, — он ей там рассказывает все, сидит с ней; ну так я уже его просил, чтобы он пожил у нас пока, ну хоть неделю или две: все-таки это ее развлечет, — добавил он.
— Да, это верно. Она любит его, он такой болтун, это действительно развлечет ее, станет он ей рассказывать — у него ведь это без конца; это развлечет ее, — согласилась матушка.
Дядя у нас, разумеется, ночевал, пробыл весь другой день — погода все не унималась — и наконец на третий, когда прояснело, простился и уехал.
— Этот раз я таки поживу в Петербурге, — говорил он. — Я думаю, до весны придется, пожалуй, там прожить...
— Дядя уехал, а у нас все опять пошло по-старому. Месяца через два матушка вдруг как-то сказала отцу:
— А знаешь, я хочу съездить к Рае, проведать ее. Возьму и детей с собой... А то действительно я уж целый год скоро не была у нее — неловко.
Отец не возражал, и матушка объявила, что завтра мы все, то есть она, мы, гувернантка и нянька, едем на несколько дней в Ровное к тете Рае.
Мы были, разумеется, рады, предстояло разнообразие — как же не радоваться? Начались сборы, укладывание, и на другой день, после завтрака, мы тронулись в возке, увязанные и закутанные, в путь, — предстояла дорога немалая, целых сорок верст!..
Тогда такие путешествия совершались не так, как теперь. Теперь сорок верст проехать — пустое дело, о котором никому и в голову не придет рассказывать. Велят запрячь лошадей, если есть свои, или привести ямских, заложат тарантас, сани или возок, если зимой, — и делу конец. Но тогда, да еще с детьми, — это было целое путешествие.
Так было, разумеется, и в этот раз. Начались сборы, тянулись дня три, — припоминали, как бы чего не забыть, и когда наконец все было кончено, все утомленные, одетые, закутанные с ног до головы, двинулись в переднюю.
Дверь из передней в сени распахнулась перед нами, и мы вышли, пройдя эти сени, на крыльцо. День был ясный, морозный, солнце ярко играет, снег на поляне ослепительно бел... У крыльца стоит возок, позади его сани с ковровой спинкой, запряженной парой, — на них поедет горничная Любаша. На крыльце стоят в ожидании нас другой кучер, Николай, приказчик и несколько человек еще дворовых, случившихся зачем-то тут же. Изо всех людских, кухни, из флигеля, из конторы вышли люди и тоже, без шапок, пристально смотрят на наше усаживанье, которое начнется сейчас.
Вдруг — никто и не заметил вовремя — у самой дверки возка очутилась откуда-то старуха Василиса, старая-престарая старуха, бывшая когда-то — никто даже и не помнит когда — горничной у бабушки, а теперь, и тоже давно, живущая во флигеле на покое, так, без всякого дела. Пришла она к возку совсем согнутая от старости, с палочкой в руках, голова качается: смотрит, кланяется всем.
— Господи, Василиса... — сказала матушка, увидев ее, — ты что, Василиса?
— Матушка... к вашей милости... Не оставьте. Марфа-то ведь внучка моя... Не... оставьте...
— Что такое? — не понимая, в чем дело, спрашивала ее матушка.
— Марфа-то... у сестрицы Раисы Павловны... куда изволите ехать...
— Я ничего не понимаю... Какая Марфа? — все еще не догадываясь, в чем дело, переспрашивала матушка.
— Да Марфа... Что у Раисы-то Павловны... Зять мой вчера был оттуда... сказывал... что уж очень Раиса-то Павловна на нее гневается...
— А-а-а!.. Понимаю, понимаю, — догадавшись наконец, в чем дело, сказала матушка. — Ну что ж, Василиса... сама виновата... разве это можно?
— Обманули ее, матушка, обманули. Она не такая девка, чтобы... Обманули, матушка. Матушка, явите божескую милость, упросите, умолите... словечко одно скажите, для вас они всё сделают, не откажите...
И старуха повалилась в ноги под самую дверку возка. Матушка отступила назад. Лакеи, стоявшие у дверки, кинулись поднимать Василису. Мы с сестрой в недоумении, почти в испуге, смотрели на эту сцену.
Старуху наконец подняли.
Рыдая, она что-то шептала: «Одна она у меня ведь и осталась... матушка... заступитесь и спасите... явите милость божескую...»
— Ну, хорошо, хорошо, Василиса, — повторяла не менее нас смущенная матушка, вообще не переносившая никогда подобных сцен.
— Явите... матушка вы моя... до последнего моего издыхания служить вам буду... пошлите — что угодно делать буду...
— Да уж хорошо, хорошо, — повторяла матушка.
Все выглядывавшие отовсюду из дверей теперь вышли, подошли, кто в чем был, неодетые, с непокрытыми головами, и столпились в некотором отдалении от возка, с любопытством смотря на старуху и на всю эту сцену.
Нас, детей, начали усаживать в возок. Вошла в него и села матушка. Села в возок гувернантка, нянька. В окно нам была видна только фигура отца, стоявшего на нижних ступеньках опустевшего крыльца.
Возок тронулся, все — матушка, нянька, даже Анна Карловна — начали креститься. В противоположном окне мелькнула Василиса и исчезла. Мелькнули людские, флигель, служба, конюшни; мы повернули за сад, туда, по дороге.
— Господи, какая Василиса старая-то! — вздыхая, проговорила наконец матушка.
Нянька ответила ей:
— Да лет ей, сударыня, пожалуй, под сто будет.
— И не меняется... все такая же, как и была... Я уж сколько? Я думаю — уж года три и не видала вблизи-то, а все такая же, — говорила матушка. — Да Марфуша-то ей как приходится?
— Внучка, сударыня... Маринина дочь. Марина-то ведь дочь Василисина была.
И они принялись вычислять родню ее.
Мы с сестрой слушали все это очень внимательно, но все-таки ничего не понимали, в чем дело, что такое сделала Марфуша — наша любимица: она такая веселая — и в чем она так провинилась перед тетей Раей?
Я помню, мне ужасно хотелось узнать это, и прежде чем наконец спросить я решился, я думал: «Спросить теперь или нет. Там приедем, — я ведь все узнаю...» Но нетерпение взяло свое, я собрался с духом и сказал так, как будто это меня вовсе даже и не интересует и даже стороной:
— Да тетя Рая простит ее. Ну что ж такое?..
Матушка взглянула на меня и ничего не ответила.
— Да она что же такое сделала-то? — помолчав немного, опять спросил я.
— Это вовсе не твое дело. И ты, пожалуйста, не в свое дело не суйся, — ответила матушка.
Я замолчал.
— Это до тебя не касается. Ты знай лучше свое дело. А то вот опять вчера плохо писал под диктовку.
И, обратившись затем к гувернантке нашей Анне Карловне, спросила ее:
— А их книжки и тетрадки вы взяли с собой?
— Как же, взяла.
— А то что же они будут там так без дела болтаться.