Как-то раз у нее было виденье, и ей показалось, что нашего Господа волокут через спальню, как с Ним поступили евреи, когда Он был [ими] схвачен. Это было настолько печальное зрелище, что оно глубоко пронзило ей сердце. В сей час ей уже никогда не хотелось оставаться в постели. После того, как вечером читали молитву, она ложилась соснуть, но вставала после первого сна, когда некоторые сестры еще не ложились, и молилась в спальне до открытия хора и затем оставалась в нем после заутрени. Когда было холодно, она обматывалась своим покрывалом для сна и вовсе не выходила из хора. Иногда же напяливала на голову капюшон, а поверх него повязывала что-то вроде вуали и так частенько ходила целыми днями, завешенная ниже бровей. Как-то раз она прилегла перед службой первого часа[78]. Во время же службы перед ней предстал наш Господь и сказал: «В сей час Я стоял на судилище, а ты тут лежишь и храпишь!..» Если звонили к работе, она быстро шла в мастерскую и прилежно пряла и, что бы там ни случалось, никогда не поднимала очей, и из-за великого благоговения у нее по щекам текли слезы, и притом в изобилии. Едва заслышав первые удары колокола, она сразу уходила обратно в хор. Летом, после застольного благословения, клала земные поклоны перед каждым из образов в хоре и затем, улегшись на свою подстилку из хвороста, отдыхала до девятого часа. Она упражняла себя также и в том, что никогда не смотрела из окон. Время от времени молодые сестры подвергали ее испытанию, делая вид, что узрели нечто чудесное, но она никогда не поднимала своего взора.
Столь строгую жизнь проводила она без какой-либо особой отрады, так, чтобы установить себе цель и подумать: «Продержись хотя бы до завтра!» Когда ее порой осуждали из-за строгости жизни, она говорила: «Я должна это делать, ведь если хоть что-нибудь опущу, то вскоре всё брошу». Поскольку у нее не было телесной отрады, Господь наш частенько баловал ее Собою Самим, особенно же Своим любезным присутствием — ибо Он с нами неизменно в хоре: как Бог и как человек. Посему у нее и было обыкновение в нем оставаться, если только она не должна была находиться среди сестер.
Один раз она услыхала, что нашего Господа хотят перенести в церковь, чтобы Он там оставался всегда. Ее стенания и жалобы были столь велики, что казалось, сердце в ее теле вот-вот разорвется. Да и сестры от всего сердца рыдали — уже по причине ее неизбывной печали[79]. А еще у нее было особое благоговение к некоему образу, где наш Господь стоял пред судилищем. И она Его весьма проникновенно просила, чтобы в день Страшного Суда ей быть судимою милостиво. Когда же она как-то раз была на молитве, Бог ей милосердно ответил: «Ты судима сейчас, как должна быть судима [тогда]».
А еще она обыкновенно молилась в капелле перед образом нашей Владычицы, на нем же изображены три волхва[80]. И вот однажды молилась она с особым благоговением, и ее милостиво утешила наша Владычица, с любовью сказав: «Дитя мое, знай, ты никогда не разлучишься со мною».
Как-то одной больной сестре дали нашего Господа, а та изблевала Его вкупе со многим другим, весьма отвратительным. Тогда-то она обнаружила стремление своего сердца, проворно всё проглотив, словно то был лучший клеффнер[81].
Строгое и святое свое житие она продолжала вплоть до самой кончины. Когда настало время, Господь наш захотел ее прибрать, и ее откровенно предупредили, что ей предстоит умереть, то она тихо рассмеялась, прихлопнула себя по сердцу и с радостью изрекла: «Да это же лучшая жизнь, которая когда-либо была!» И так блаженно ушла она из этого мира. В ту же самую ночь одному человеку, жившему вне обители и не знавшему о ее делании, явилось во сне, как она плывет на подстилке из хвороста по чистейшим водам. И следует полагать, что ее душа отправилась к Господу.
[V]
О блаженной сестре Мецци Зидвибрин[82]
Была у нас также милая и блаженная сверх всякой меры сестра, которую звали Мецци Зидвибрин. Она была в почтенном возрасте, когда пришла в сию обитель, однако и в миру вела жизнь самую добродетельную, будучи препростой и беспомощной во внешних делах, но увлекаясь сладостным духом к Богу в любви. Об этом свидетельствовал ее образ жизни как в словах, так и на деле. Именно из-за того, что по природе она была препростой, в ней действовала благодать. А как сия благодать внешне проявляла себя, о том нам и хочется написать хотя бы немного.
У нее было особое обыкновение, состоявшее в том, что, распростершись в хоре перед образом нашей Владычицы, она лежала и смотрела над собой, подобно человеку, которого за исключением Бога ничего не волнует. А когда сестры спрашивали у нее, отчего она так долго остается перед изображением Владычицы нашей и не вступала ли Владычица с ней когда-либо в беседу, она в простоте душевной отвечала: «Она со мной нередко беседует и улыбается мне. Да и с Сыночком ее у меня немало имеется дел». Иногда же она бегала по хору во время вечерней молитвы, когда пели «Salve regina»[83][84], словно находилась в безумии, била сестер, подгоняя их в праведной ревности и восклицая: «Пойте, пойте, Матерь Божия здесь!» Сестры склонялись к тому, что та ей являлась, да и ужимки ее говорили об этом. Она была настолько простодушна, что полагала (а равно поступала), будто всем ведомо то, что ведомо ей, и поэтому вовсе не скрывала некоторых вещей. Как-то раз, когда некая несшая недельное дежурство сестра кропила святой водой во время пения антифона[85], она увидала, как с нею всюду ходит наша Владычица и кланяется перед каждой сестрой, и воскликнула зычным голосом, указуя рукой: «Назад, подайся назад, сама Божья Матерь ходит вокруг!»
Еще она была очень жадной до слушания Божия слова. Легко могло получиться, что во время проповеди ее разбирало столь великое удивление, что она выказывала его внешним образом — время от времени толкала сидевших рядом с нею сестер и говорила: «Слушай, да послушай же, что за чудо, ты разве не слышишь?» Так она часто сидела, обнаруживая изумление словами и жестами. Изредка она ласково обращалась к господам, что хорошо проповедовали. Как-то во время Адвента[86] провинциал так славно толковал слово «Ecce»[87][88], что сие запало ей в сердце, и она, в праведном рвении, прочла его добрую тысячу раз. На Рождество она увидала, что у одного господина, читавшего проповедь, на коленях[89] сидит чудесный Мальчуган. Порой, исполнившись рвения, она входила в светелку и обращалась к сестрам: «Детки, детки, Иисус-то — наш!» А то спрашивала их громким голосом: «Есть ли тут где-нибудь Иисус?» И если они отвечали: «Нет Его», то ей там было нечего делать.
Также она имела особую благодать к тому, чтобы подвизаться в общих работах самым деятельным образом, и, сидя за прялкой, погружалась в такое благоговение, что буквально таяла в нем. Тогда, оставаясь сидеть, она беседовала с Господом нашим, словно вокруг не было никого, кроме Него и нее. А иногда она говорила: «Господи, надеюсь, что за всякую нить, которую я пряду, Ты отдашь мне одну душу», и при этом у нее по щекам струились слезы потоками[90]. Изредка она изрекала разные сладостные словеса, вроде: «Propter Syon non tacebunt»[91][92], и на душе у нее становилось столь радостно, что она хлопала в ладоши, и у всех звенело в ушах. Или принималась очень мило и весело напевать в мастерской средь сестер сладкозвучные песни о Господе нашем, и особенно одну из них, звучавшую так: