— Ты не безумен, — согласился Селитос. — Я не вижу в тебе безумия.
— Я надеялся, ты присоединишься ко мне в том, что я намереваюсь сделать, — заговорил Ланре с отчаянной тоской. — Этот мир — как смертельно раненный друг. Горькое лекарство, данное быстро, облегчает боль.
— Уничтожить мир? — тихо произнес Селитос. — Ты не безумен, Ланре. Это хуже безумия. Я не могу исцелить тебя. — Он потрогал пальцем острый, как игла, край камня.
— Ты хочешь убить меня, чтобы исцелить, старый друг? — снова захохотал Ланре, ужасно и дико. Потом посмотрел на Селитоса с внезапной отчаянной надеждой в пустых глазах. — Можешь? — спросил он. — Сможешь убить меня, старый друг?
Селитос посмотрел на друга, и с глаз его спала пелена. Он увидел, как Ланре, обезумев от горя, искал силу, чтобы вернуть Лиру к жизни. Из любви к Лире Ланре искал знание там, куда лучше не соваться, и получил его за чудовищную цену.
Но даже всей этой трудно добытой силой он не смог призвать Лиру обратно. Без нее жизнь Ланре стала тяжким бременем, а полученная сила жгла его разум, как раскаленный нож. Чтобы избежать мучительного отчаяния, Ланре убил себя. Совершил побег, пытаясь ускользнуть чрез врата смерти.
Но как прежде любовь Лиры вернула его назад из-за последней черты, в этот раз вернуться из сладкого забытья Ланре заставило его могущество. Новообретенная сила вогнала его обратно в тело, принуждая жить дальше.
Селитос обратил на Ланре силу своего взгляда и понял все. История Ланре, словно темный гобелен, развернулась в воздухе вокруг его расплывчатого силуэта.
— Я могу убить тебя, — сказал Селитос и отвернулся от лица Ланре, внезапно озарившегося надеждой. — На час или день. Но ты вернешься, притянешься, как железо к лоденнику. Твое имя горит в тебе силой. Я могу погасить его не больше, чем камнем сбить луну с неба.
Плечи Ланре поникли.
— Я надеялся, — просто сказал он. — Но знал, что так и будет. Я больше не Ланре, которого ты знал. У меня новое, ужасное имя. Я Хелиакс, и ни одна дверь не сможет преградить мне путь. Для меня все потеряно: нет Лиры, нет сладкого убежища сна, нет благословенного забвения, даже безумия для меня нет. Сама смерть — распахнутая дверь для моего могущества. Выхода нет. Есть только надежда на забытье после того, как все уйдет и Алеу падет безымянным с неба.
Сказав это, Ланре спрятал лицо в ладонях, и его тело затряслось от тяжких беззвучных рыданий.
Селитос посмотрел на землю внизу и почувствовал слабую искру надежды. Шесть столбов дыма поднимались к небу. Мир Тариниэль погиб и еще шесть городов разрушены. Но это значит, что потеряно не все: один город еще стоит.
Несмотря на случившееся, Селитос посмотрел на Ланре с состраданием, и когда он заговорил, в его голосе звучала печаль.
— Неужели ничего не осталось? Никакой надежды? — Он положил руку на плечо Ланре. — Жизнь прекрасна. Даже после всего я помогу тебе увидеть это. Если ты постараешься.
— Нет, — ответил Ланре. Он выпрямился в полный рост, его лицо в складках горя было царственно. — Нет ничего прекрасного. Я буду сеять соль, чтобы не росли злые сорняки.
— Жаль, — сказал Селитос и тоже выпрямился.
И голосом, полным мощи, заговорил Селитос:
— Никогда раньше не был мой взор замутнен. Я не смог увидеть истину в твоем сердце.
Селитос сделал глубокий вдох.
— Моим глазом был я предан. Никогда больше… — Он поднял камень и направил острие себе в глаз. Его крик эхом заметался среди скал, когда он упал на колени, выдохнув: — Пусть никогда больше я не буду так слеп.
Наступила великая тишина, и оковы заклинания спали с Селитоса.
Он бросил камень к ногам Ланре и сказал:
— Силой собственной крови заклинаю тебя. Твоим именем да будь ты проклят.
Селитос произнес могучее имя, лежавшее в сердце Ланре, и от звука его солнце померкло и ветер покатил камни по склону.
И еще сказал Селитос:
— Это мой приговор тебе. Пусть твое лицо всегда будет скрыто в тенях, черных, как упавшие башни моего возлюбленного Мир Тариниэля.
Это мой приговор тебе. Твое собственное имя обернется против тебя, и не будет тебе мира.
Это мой приговор тебе и тем, кто пойдет за тобой. Да будет так, пока мир не закончится и Алеу не падет с неба безымянным.
И вокруг Ланре стала сгущаться тьма. Скоро уже не видно было его красивого лица, только размытые очертания рта, носа и глаз. Все остальное стало тенью, черной и цельной.
Потом Селитос встал и сказал:
— Один раз ты коварством победил меня, но больше этого не будет. Теперь я вижу яснее, чем прежде, и сила моя со мной. Я не могу убить тебя, но я могу изгнать тебя с этого места. Изыди! Твой вид тем ужаснее, чем лучше знаешь, что когда-то ты был прекрасен.
Он говорил, и слова обжигали горечью его рот. И будто дым на ветру, унесло прочь Ланре, окутанного тенями более темными, чем беззвездная ночь.
Тогда Селитос склонил голову, и его жаркие кровавые слезы пали на землю.
Пока Скарпи не перестал говорить, я и не замечал, насколько погрузился в историю. Он откинул голову назад и допил из широкой глиняной кружки последние капли вина. Потом перевернул ее и с печальным завершающим стуком поставил на стойку.
Поднялась шумиха из вопросов, объяснений, просьб и благодарностей от детей, в течение всего рассказа сидевших неподвижно, словно камни. Скарпи сделал небольшой жест бармену, и тот поставил перед ним кружку с пивом, а дети устремились на улицу.
Я подождал, пока уйдет последний, и подошел к Скарпи. Он уставился на меня своими алмазно-голубыми глазами, и я замялся.
— Спасибо. Хочу поблагодарить вас. Моему отцу очень понравилась бы эта история. Это… вам… — Я запнулся и вытащил железный полпенни. — Я не знал, как тут принято, и не заплатил.
Мой голос звучал хрипло, будто заржавел. Столько слов я, пожалуй, не говорил и за целый месяц.
Он пристально посмотрел на меня.
— Правила такие. — Он стал загибать узловатые пальцы. — Первое: не говоришь, пока говорю я. Второе: даешь мелкую монетку, если у тебя есть лишняя.
Скарпи перевел взгляд на полпенни на стойке.
Не желая признаваться, насколько мне нужна эта монетка, я начал лихорадочно придумывать, что бы еще сказать.
— Вы знаете много историй?
Он улыбнулся, и сеть морщин, рассекавших лицо, вплелась в эту улыбку.
— Я знаю только одну историю. Но частенько ее маленькие кусочки кажутся отдельными историями. — Он отхлебнул пива. — Она растет повсюду вокруг нас. В манорах сильдим, и мастерских сильдар, и за Штормвалом в великом песчаном море. В низких каменных домах адем, полных молчаливых бесед. И иногда, — он улыбнулся, — иногда история вырастает в убогих трущобных барах в Доках Тарбеана. — Его лучистые глаза заглянули глубоко в меня, словно я был книгой, в которой он запросто мог читать.
— Нет хорошей истории, которая не касалась бы правды, — сказал я, повторив слова, которые любил говорить мой отец, в основном, чтобы заполнить тишину. Было странно снова с кем-то разговаривать, странно, но хорошо. — Полагаю, здесь столько же правды, как и везде. Это плоховато, мир мог бы прожить с чуть меньшим количеством правды или с чуть большим…
Я умолк, не зная, чего еще пожелать. Поглядел на свои руки и обнаружил желание, чтобы они были чище.
Скарпи подтолкнул полпенни ко мне. Я взял монетку, и он улыбнулся. Его загрубелая рука опустилась на мое плечо легко, словно птичка.
— Каждый день, кроме скорбенья. Шестой колокол, чуть больше — чуть меньше.
Я уже пошел к выходу и вдруг остановился.
— Это правда? Вот эта история? — Я сделал неопределенный жест. — Та часть, что вы рассказали сегодня?
— Все истории правдивы, — ответил Скарпи. — Но эта действительно произошла, если ты это имеешь в виду. — Он сделал медленный глоток и снова улыбнулся, в его сияющих глазах плясали искры. — Чуть больше — чуть меньше. Надо быть немножечко лжецом, чтобы правильно рассказывать истории. Слишком много правды — и факты перемешаются и перепутаются. Слишком много честности — и будет звучать неискренне.