— Да нет. Я просто хотел сказать… скорее попросить… чтобы ты завтра ничего не говорил Ине об Абдулле. Видишь ли, я рассказал ей то же, что и Адамсу, — что я даже не открывал дверь.
— Ладно. Не скажу.
— Боюсь, это ее шокирует, — сказал Ингхэм. — А у нее и без того хватает проблем. Ее брат… тот, о котором она тебе рассказывала, инвалид. Это ее здорово угнетает.
Иенсен закурил сигарету.
— Ладно, я все понимаю.
— Ты ей еще ничего не говорил, а?
— Что ты имеешь в виду?
То, что для Иенсена казалось не слишком понятным, для Ингхэма всегда выглядело очевидным.
— Что я бросил в него пишущей машинкой… и, возможно, убил его.
— Нет. Ничего такого я ей не говорил.
— И не говори, пожалуйста.
— Хорошо. Будь спокоен.
Несмотря на то, что Иенсен пообещал это довольно небрежно, Ингхэм знал, что может положиться на него, потому что, когда Иенсен говорит: «Это не имеет значения», для него это так и есть.
— Дело в том… я вынужден признать… я стыжусь этого поступка.
— Стыдишься? Чепуха! Католические бредни. Точнее, протестантские. — Иенсен откинулся на кровать, вытянув свои загорелые до черноты ноги поверх одеяла.
— Но я совсем не протестант. Скорее я — никто.
— Стыдишься себя — или того, что могут подумать о тебе другие?
В слове «другие» прозвучал намек на презрение.
— Того, что подумают другие, — ответил Ингхэм. «Другими» были только Адамс и Ина, пришло ему на ум. Он надеялся, что Иенсен укажет на это, но тот промолчал.
— Ты можешь положиться на меня. Я ничего не скажу. Не принимай все так близко к сердцу. — Иенсен опустил ноги на пол, чтобы дотянуться до пепельницы. Ингхэм ушел от него с ужасным чувством, что уронил себя в глазах Иенсена, показав свою слабость и трусость. Начиная с той ночи в пустыне он был искренен с Иенсеном. Но странно, насколько глубоко он чувствовал себя теперь виноватым, хотя и знал, что может положиться на Иенсена, даже если тот слегка перебрал спиртного. Иенсен не был слабаком. Ингхэм неожиданно вспомнил смазливого арабского мальчишку, который иногда мелькал в переулке рядом с их домом и всегда перекидывался несколькими словами по-арабски с Иенсеном. Дважды Ингхэм видел, как Иенсен велел тому убираться прочь, раздраженно махая рукой. Иенсен признался, что как-то раньше спал с ним. Парнишка казался Иенсену отвратительным, приставучим, ненадежным и даже больным. Несмотря ни на что, у Иенсена был твердый характер.
Глава 20
Ингхэм не мог заснуть. Ночь выдалась удушающе жаркой и тихой. После вылитого на голову ведра воды он буквально через несколько минут снова покрылся потом. Ингхэм не обращал на это внимания, поскольку привык к неудобствам. Сейчас его полностью занимали собственные мысли. Думая об Ине, он чувствовал, как его сердце переполняется нежностью и любовью к ней. Это было большое, всепоглощающее чувство, охватившее мир вокруг, его самого, тех, кого он знал, всех на свете. Ина находилась в центре этого мира, являлась его главным сокровищем. Он думал о ней не только как о красивой женщине, но также о ее прошлом и о том, что сделало ее такой. Она призналась ему, что в детстве чувствовала себя отвергнутой из-за Джои, который, будучи больным от рождения, поглощал всю заботу, внимание и любовь родителей. Она изо всех сил старалась быть лучшей ученицей в школе (в Манхэттене, где тогда жила ее семья), чтобы привлечь к себе внимание. Потом поступила в Хантер-колледж и получила диплом с отличными оценками, в особенности по английской литературе. В двадцать лет Ина влюбилась в еврейского юношу, которого более или менее одобрили ее родители (он был физиком, аспирантом Колумбийского университета, насколько помнил Ингхэм), однако его семья заставляла Ину чувствовать себя неуверенно, поскольку не одобряла выбор сына, хотя и не отрицала, что он волен жить собственной жизнью. Из этой любви ничего не вышло, кроме нескольких месяцев страданий для Ины да нескольких более низких оценок в дипломе, которых, как она говорила Ингхэму, у нее могло бы не быть, если бы не ее разбитое сердце. Еще раньше, лет в пятнадцать, она воспылала страстью к девушке, бывшей немногим старше ее самой, настоящей лесбиянке, хотя до этого подобных наклонностей за собой не замечала. Ингхэм слегка улыбнулся, подумав, как тяжело было девочке-подростку переживать такое в одиночестве, боясь поделиться с кем-нибудь случившимся. Подобные истории случаются почти с каждым и лет в двадцать пять — тридцать напрочь забываются — это как камни в бурном потоке реки, которую надо переплыть, — они причиняют нам раны и боль, хотя мы к ним бессознательно заранее готовы; или как боль и муки рождения, которые не оставляют о себе даже слабой памяти. А потом был недолгий брак, всего полтора года, с блестящим сценаристом Эдгаром — как там его? (Ингхэм был рад, что не помнил его фамилию), — который оказался на поверку тираном, горьким пьяницей и драчуном, несколько раз избившим Ину, и который через пару лет после их развода погиб в аварии.
И вот теперь Ина любит его, любит своего брата Джои и обратилась к церкви за моральной поддержкой и наставлением на путь истинный. (Интересно, насколько все это глубоко, подумал Ингхэм.) На какой путь когда-либо указывала церковь, кроме пути смирения? Ну и конечно же вечное «не согреши»! Будь то ужасный конфликт с мужем, семьей или кем-то еще — или, к примеру, беспросветная бедность, — церковь всегда предлагает смириться со всем этим, подумал Ингхэм, и ему почему-то вспомнилась религия арабов.
Мысли Ингхэма вернулись к Ине. Он был рад, что теперь они достаточно взрослые, чтобы знать цену нежности и утратить часть свойственной юности самоуверенности и эгоцентризма. Они как два мира, похожих и непохожих одновременно, сложных, но способных объясниться друг с другом и, как он надеялся, многое дать друг другу. Ему на память пришло несколько заметок из его блокнота о чувстве идентичного и индивидуального, которые он сделал для своей книги. (Так вышло, что он пока их не использовал.) Ему очень хотелось прочесть некоторые строки Ине. Интересно, что бы она сказала на это? Один отрывок он выписал из прочитанной им книги. В нем говорилось о детях из многодетных семейств, обучавшихся в одной из американских начальных школ. Эти дети, жившие в битком набитых домах, почти не знали радости — ни в жизни, ни в учебе. Но потом в школе им выдали по маленькому зеркальцу, в котором они могли видеть себя. И с тех пор каждый ребенок осознал, что он личность, не похожая на других, с собственным, не похожим на других, лицом. С этого момента внутренний мир каждого ребенка разительно изменился.
Ингхэм резко почувствовал, как сильно угнетает Ину трагедия Джои, всю ту тоску и боль, которую болезнь брата причиняла ей всякий раз, когда она смотрела на него или думала о нем — даже в самые счастливые моменты. А теперь еще эта загадочная, возможно неразрешимая проблема чрезмерной привязанности к ней Джои. И эта тяжесть, эта боль, словно маленький хищный зверек, взобралась Ингхэму на спину, пригнула вниз, вонзив в тело свои острые когти. Он резко вскочил с постели.
Его охватило желание немедленно ехать к Ине, успокоить ее, сказать, что они поженятся, остаться с ней до утра, строить с ней планы на будущее, думать о том, чем они займутся, когда их тунисский период закончится. Он посмотрел на часы. Три восемнадцать. Пустят ли его в отель? Разумеется, пустят, если как следует постучать в дверь. Не рассердится ли она? А может, растеряется? Но то, что он собирается ей сказать, настолько важно для них обоих, что стоит ночного беспокойства. Он медлил. Почему же он колеблется — идти или нет? Интересно, стал бы он раздумывать, будь ему двадцать пять или даже тридцать?
Наконец он пришел к заключению, что ему не следует идти к ней так поздно, — если бы она жила в доме одна, тогда да. Но Ина жила в отеле.
Он взбодрил себя мыслью о завтрашнем дне. Он увидит ее за ленчем. Он намекнет Иенсену, что ему крайне важно побыть с ней вдвоем, и Иенсен не станет возражать. И тогда он скажет ей обо всем и сделает предложение. Он вернется в Америку вместе с ней или, может, вслед за ней, и, возможно, уже через месяц они подыщут в Нью-Йорке квартиру для них обоих. Она оставит свой бруклинский дом и будет жить вместе с ним в Манхэттене. Эта мысль привела его в возбуждение. Он снова лег в постель, но прошло не менее получаса, пока он наконец заснул.