— Знайте же, друзья, — молвил наконец спафарий, посмотрев на каждого по очереди, — знайте же, что лист составляют из слов; слова же рождаются не иначе как в сердце пишущего.
Взгляды собеседников стали еще напряженнее. Обещание, что он не выдаст, не давало еще уверенности, что их головам ничто не грозит И также не означало, что он одобрит в конце концов их план либо, что важнее, не предпримет чего-нибудь, дабы его расстроить. Тлеющий огонь опять оживил Ион Караджя:
— Твоя милость спафарий! Если в сердце твоем сомнение, открой его смело нам!
При всем отвращении к интригам, подкопам, изменам и иной низменной суете, при всем презрении ко всем, кто присягает своему господину и тут же строит против него козни, при всем неверии в удачу нападения изгнанников на господарское войско под Рашковом, Николай Милеску почувствовал, как силен соблазн такой игры на счастье, азартной и без правил, к тому же — и без ясной цели, но притягательной, как сияющий мираж. Если же ты вступил в круг, не пляши в нем лениво, мельча и пугаясь, а стремись к чему-то прочному, овладей положением, подчини себе обстоятельства и возвысься над ними. Если вступаешь в игру — пусть твоя ставка будет крупной.
— Александр-воевода — государь слабый, — сказал он, и присутствующие оживились. — И место ему — не золотое кресло, а обычная усадьба, чтобы надзирать над рабами своими, либо изгнанье. В Молдове есть надежные, достойные мужи, способные вырвать родину из болота нищеты, избавить ее от бесерменского ига... И все-таки... Может и живет, хоронясь, в Польше Константин Басараб Старый. Может, платит добрыми злотыми. И есть у него, может быть, войско. Если все пойдет, как задумано, нападение на Александра-воеводу под Рашковом, может, будет успешным, Александра он разобьет... Только я бы не стал спешить.
— Почему же? — удивился Караджя.
— У Брута, римского военачальника, был советник по имени Ателлий. Однажды на военном совете, в канун битвы Ателлий предложил отложить ее до следующей весны. «Какая от этого польза — ждать еще целый год?» — спросил Брут. «Проживем на год больше!» — ответил Ателлий.
— Твоя милость сомневается в победе Басараба? — взволновался Паладе.
— Пожалуй, нет. Как ни крут господарь Александр, лишись он помощи некоторых ближних, — меня, вас, других еще — не так уж трудно его свалить. Лысого остричь легче... Другое меня тревожит, бояре, ваши милости. Представим, к примеру, что в доме прогнила балка. Снимаем ее и выбрасываем. Но зачем ставить на ее место другую, не менее гнилую?
Паладе и Джялалэу в недоумении выпучили глаза: смысл параболы показался им слишком темным. Зато Ион Караджя хитро ухмыльнулся: если уж спафарий начал торг, значит — дело пойдет; спафярию невдомек, однако, что они, Караджя и Кантакузино, не выдали еще всех своих замыслов. Кантакузино нервно зашевелился в кресле, отдуваясь: какой теперь прок был в параболах?
— Не так уж прогнила та балка, — еще раз осторожно коснулся пламени Ион Караджя.
— Величие воителя, твоя милость постельник, не в блеске его шлема, а в искусности клинка. Какую милость окажет мне Басараб, если он в годы своего княжения враждовал с отцом и глядел на него всегда свысока, как барбос на щенка?
Разговор, наконец, пошел в открытую. И, словно завершив свой отдых, Тома Кантакузино вдруг проснулся. Все морщины на его лице заиграли, в бегающих глазах боярина сверкнул огонь.
— Ого, вижу я, молодые бояре, без зрелого разума старца вам с делом не справиться. Кто солгал тебе, спафарий, будто страна желает видеть на престоле Константина Басараба Старого? Если кто-то тебе сказал такое, не верь ему, ибо не знает, что болтает. Как уже сказала твоя милость, в Молдове полно, как в улье пчел, достойных мужей, которые избавят ее и от нищеты, и от иноземного господства. И одним из сих мужей вполне может, по-моему, быть твоя милость. Ненавистный Александр-воевода может быть уничтожен нами или попросту изгнан с помощью наемников, набранных в Венгрии, не в этом беда. Беда наша в том, что ни страна, ни турок не любит самозванцев — без султанского фирмана престол наш, увы, словно лист на ветру. Но тут для нас открывается добрая возможность: воевода сам сует голову в петлю. Так что, по-моему, написать Басарабу твоя милость должен. Старые счеты надобно забыть. Доставку письма доверить боярину Джялалэу, он у ляхов уже бывал. Есть у него для этого и особая сумка. Где твоя сумка, боярин Василе?
— Со мною, боярин Тома.
— Покажи-ка!
Василе Джялалэу вытащил из-под стола палку. Толщиною с руку, длиной — почти в два фута, прямую, с неснятой корой — простую палку, годную лишь на то, чтобы отгонять собак. Повертев ее промеж пальцев, боярин вынул пробку. Палка была внутри пуста.
— Отличная штука, не правда ли? — усмехнулся Тома Кантакузино. — Боярин Василий смастерил самолично, своим инструментом. Завтра он попадет к Басарабу. Князь обрадуется. Соберет своих людей. Сядет на коня. Затаится возле крепости. Князь — старый волк, зайца чует издалека, добычу берет мертвой хваткой... До сих пор все ясно?
— Ясно, — отвечал спафарий, все более соблазняемый мыслью, что у игры, в которую он вступал, большое будущее.
— Теперь — что делать твоей милости, спафарий? Твоя милость не пойдет в воеводой на Рашков: ныне ты там, где должен быть, и не без причины. И торопиться не должен. Во вторник тоже не уезжай. Поедешь аж в среду. Проедешь через Яссы, столицу. Поднимешь шум — будто на его величество воеводу напали ляхи. Либо татары. Прикажешь воинам в городе седлать коней. Возьмешь не пять сотен, возьмешь тысячу. Найдется в Яссах тысяча сабель?
— Думаю, найдется.
— Возьмешь их и поскачешь на Басараба, который к тому времени уже справится с Александром. Твоя милость освободит из плена княжну Руксанду, дочь Василия Лупу. А мы, бояре, будем ждать тебя с любовью, чтобы возвести на престол, дабы ты нас миловал. Страна полюбит тебя. Турок станет тебя превозносить, ибо ты накажешь изменившего ему Басараба; султан пришлет тебе фирман... Чернила, бумага, перо у тебя имеются? Садись и пиши!
— Мне нужно еще подумать, — проговорил спафарий. — Ляжем пока спать, третьи уже петухи...
С этими словами спафарий учтиво поклонился боярам и, сопровождаемый братом Апостолом, отправился на отдых в боковую комнату. Апостол не мог забыть собственных забот. Неустанно бормотал:
— Говорят, в неких низинах растет целебный корень. Зовется Татиновой травой, а еще — боярской. Исцеляет ото всех болезней людей и животных. Для людей хороша при желудочных хворях. Для свиней лучше всего — от брынки... Дал бы бог, чтобы так оно и было. Чертовы свиньи дохнут сплошь да рядом...
Николай в молчании разделся. Забравшись под одеяло, Апостол придвинул к ложу канделябр с восковыми свечами и прошептал ласково, как бывало порой в детстве:
— Послушай-ка, братец, что скажу тебе на ушко...
— Слушаю, бэдицэ.
— Слушай внимательно. Ты у нас в школе учился. Меня отец в учение не отдавал. Простофилею остался. Послушай же меня, простофилю, слово дурня может и в самую точку попасть: не лезь, брат, в государственные те дела, не поддавайся на уговоры тех безмозглых. Домашние-то прикидки на базаре сбываются редко. И скажу тебе, братец, еще: есть у тебя кусок хлеба — вот и ешь его спокойненько и занимайся своим делом. А этих — остерегайся, особенно же — Паладе. Не нравится что-то мне, как он на тебя глядит, не нравится...
Николай устало зевнул:
— Оставь, бэдицэ, не расстраивайся. Ничего плохого не случится.
Наутро его разбудила боярыня Теодора:
— Вставай скорее, сынок. Пришел в себя отец твой, боярин, совсем умом пояснился. Тебя спрашивает. Поднимайся, будешь с ним говорить, не то опять отойдет в беспамятство. Боже, боже, ноги-то у него — чистый лед... Боже, боже, отходит боярин наш, отходит...
В листве дикого винограда над придвором всесильное солнце развесило вечные огни. Легкий ветер раскачивал их, шелестя. Бодро чирикали воробьи. Ласточки хлопотали вокруг гнезд, устроенных под карнизом и верхней притолокой дверей. Во дворе суетились работники, голосила мелкая домашняя живность, мычала скотина. Жизнь продолжалась в привычном ритме, со всем, что обычно несла, хорошим и плохим. Боярин Гавриил с трудом переводил взор от солнечных бликов в листве к белому голубю в проволочной клетке, от верной своей супруги к четверым боярам-гостям. Слова слетали с его уст с трудом, губы пересохли, щеки ввалились. Боярин, казалось, примирился уже с неизбежным и безмятежно ждал своего часа. И только когда в дверях появился сын Николай, веки его затрепетали, на глазах выступили слезы, губы задрожали. Боярыня Теодора, Апостол, бояре-гости и прочие, кто был при нем, пошептавшись, отошли в сторонку, во двор.