И тут же теснились Полибий, Гомер, Гораций, Овидий, Проперций, Тибулл, Тит Ливий. С разных сторон к нему поспешали также Соломон, Феодорит, Клавдин, Зонара, Еджинхард, Иисус Сирах, Дионисий Ареопагит, Эрми, царь Египта, и другие гении минувших времен. И не было им числа. И тени их осеняли его, просвещая. Из ими созданного мира, с их высот, впитывая волнения и думы, которыми человечество жило год за годом и век за веком до его рождения, глядел теперь спафарий Николай Милеску и на свою страну, и на ее бояр, и на Александра-воеводу.
— Радуюсь, государь, — ответил он господарю, — что история всегда в почете у его величества. С древнейших времен почитавший предшествовавших ему — не только единокровных, но также иноплеменных — достойным мужем по заслугам почитался и сам.
Похвала тоже бывает со смыслом, похвалу тоже следует верно понять. Слова спафария были лишь дипломатической уверткой, чтобы не сказать прямо о том, что пример из жизни Александра Македонского никак не подходит к осуждению Стырчи.
Александр, казалось, спустился на мгновение с высоты своего величия, взглянув на собеседника внимательно. Разум князя не был утомлен чересчур усердным учением. Поэтому, завладев престолом Молдавии путем отправки множества кошелей с золотом в бездонные карманы великой Порты, — князь посвятил себя исключительно двум заботам. Первая сводилась к тому, чтобы Николай Милеску не обыгрывал его в карты. У них в ходу было несколько видов игры, но ему больше всех была по душе одна, называвшаяся по-французски «L’enteree», и другая, привезенная кем-то из Киева; последнюю иногда называли «В королей», порой же «Хлопцы, есть!», ибо тот, кому удавалось подряд семь взяток, становился королем и, если ему предлагали снять карты; мог от этого с полным правом отказаться, произнеся невесть как вошедшие в обычай слова «Хлопцы, есть!». Второй же заботой господаря было обезопасить себя от измены бояр. Предательство, обман, заговоры и опалы тянулись неразрывной чередой, и он не отходил вечером ко сну и не просыпался по утрам, не думая: кто сегодня попытается его отравить, кто постарается выдать его врагам или донесет на него Порте.
В тот день настроение князя было слишком хорошим, чтобы он уловил, заметил хоть тень печали и неприязни в глазах своего ближайшего советника, услышал в его речах отдаленную угрозу своему венцу. Князь потребовал трубку. Прикоп-чубукчий мгновенно принес ее, уже раскуренную. Это была трубка из черешневого дерева, длиной в шесть локтей, с искусной инкрустацией и янтарным мундштуком. Он затянулся, выпустил уголком губ тонкие струйки дыма и кивнул слуге, чтобы тот дал гостю насладиться тем же изысканным ароматом. Милеску не терпел и запаха табака, но трубку принял: чего не сделаешь ради удовольствия своего господина!
— История, боярин Милеску, это то, о чем болтают старики, — заметил воевода. — Многому в ней можно верить, многое же просто выдумки, детские сказки.
Сильные мира сего не жалуют тех, кто поправляет их или противоречит им. Поэтому, притворившись согласным, Милеску продолжал свою мысль:
— История также — ряд полезнейших поучений для рода человеческого, государь. Можно еще сказать, что она — зеркало жизни человечества, души человека, закалявшейся в бесчисленных испытаниях на протяжении веков. Наблюдая с ее помощью за делами властителей и полководцев, видишь, словно в зеркале, как трудились они и благодаря чему побеждали. И мудрый, узнавая и взвешивая это на весах собственной души, всегда будет знать, чего ему избегать и чему — следовать, как остерегать от ошибок других людей.
— Ух ты! — поморщился воевода. — Сколько мороки для разума и чего ради? Изучать историю — терзать зря мозги! Чтобы хорошо управлять государством, чтобы справляться с боярами, мне достаточно и небольшой науки.
— Истинно, государь. Но, чтобы усвоить и эту, малую, приходится познать весьма глубокие источники. Точно так же, как пчела, собирающая нектар из глубины каждого лугового цветка. Если чье-нибудь мнение тебе кажется верным, учти его, но иди в своем поиске еще дальше: может быть, у другого найдешь еще более верное. Иного пути к совершенству нет. Рядом с ученым и мудрым всегда может оказаться другой, еще более мудрый и ученый.
— Неисповедимы и мнози пути твои, господи! — воскликнул Александр, окутываясь дымом. — Слушаешь порой такого, как твоя милость, и не можешь понять: либо его одолели видения, либо он, не в силах чинить добрых дел руками, болтает почем зря языком... Балаур, взмах топора — и вот уже Стырча на голову стал короче. И так будет укорочен всякий, кто ни посмеет вякнуть, — без всякой философии, безо всяких историй!.. С чего, впрочем, твоя милость спафарий, все пьешь ты воду да пьешь? Обед только начали готовить: чувствуешь, как запахло жареным?..
Робкий, щуплый, безобразный слуга с широким родимым пятном под левым глазом принес графин холодной колодезной воды. Налил спафарию стакан. Милеску выпил, кивнул, чтобы тот наполнил снова, опять выпил, но от жажды не избавился. Веселье, охватившее воеводу, казалось, лишь распаляло ее.
Молодой боярин, облачась в кафтан великого спафария, стал другом князя в надежде по-братски воздействовать на господаря словом разума, засеять родные нивы семенами правды. Если замысел Платона — будто государством должны править философы — пока не мог исполниться, пусть при князе Земли Молдавской будет хотя бы один мыслящий, честный советник. Волны Днестра прилежно сбегали к морю, дни и недели непрерывной чередой вливались в дырявую Сарсаилову торбу, исчезая в ней без следа, а государь по-прежнему проводил время в развлечениях и пирах. Небывалый голод поразил между тем страну. Дошло то того, что крестьяне выкапывали корни папоротника, размалывали их и ели вместо хлеба. Это и породило прозвище нового князя — Папорот-воевода. Свирепствовала чума, безжалостно косившая людей. Татары налетали, когда ни хотели, на пограничные волости, грабя, убивая, сжигая все на своем пути, уводя жителей в рабство, и некому было их остановить. На святого Георгия да на святого Димитрия турки неизменно опустошали казну, не оставляя княжеству ни полушки на расходы, ни хлеба, ни платья, ничего. Бояре и исправники в свою очередь растаскивали все, что еще оставалось стране и ее людям. Купцы-иноземцы скупали скот, хлеб, воск, рыбу, вино и прочее по бросовым ценам, продавая затем в Константинополе, в городах Европы и в других местах в четыре, в пять раз дороже. Господарское училище при монастыре Трех Святителей было закрыто, учителя разбежались кто куда, ибо некому было их защищать и кормить.
Буря противоречивых чувств охватила Николая Милеску. Он терял друга. Спафарий представил вдруг, как отъезжали от двора Санду Бухуш и Дан Ионашку. Забрались в свои роскошные коляски и, торжествуя, направились к одному из них, скорее всего — к усадьбе Бухуша, до которой было ближе. И там, со смехом подталкивая друг друга локтями, выпили за удачу, ибо погубили более слабого и завладели его добром. Позвали, наверно, и соседей, чтобы веселье было полнее, и лаутаров-цыган, и пехливанов-борцов, и ярмарочных шутов. Пройдешь в этот час по улице Святой Пятницы и подумаешь — верно у Бухуша свадьба, либо крестины, либо праздник храма. А здесь, перед дворцом господаря, еще валялось в пыли тело Алеку Стырчи. Только с наступлением ночи дозволялось его забрать. Слуги казненного в растерянности мечутся по городу и округе, пытаясь найти кого-нибудь из его друзей, кто взялся бы устроить похороны по христианскому обычаю. Но остались ли у Стырчи друзья? Кто поднимет из праха тело, обмоет его, поставит свечу, вознесет за него молитву о прощении грехов?
В памяти спафария вихрем проносились давнишние образы. Когда Николай был еще ребенком, проказливым несмышленышем, в усадьбе отца, боярина Гавриила из Милешт, в осенний день нескольким батракам велели зарезать бычка. Это было крупное, упитанное, красивое животное, с крепкими, хотя лишь наполовину отросшими, но довольно острыми рогами. Бычка хворостиной загнали в низину. Стреножили его вначале спереди, затем — сзади. Ловко затянули веревкой путы. Бычок повалился на землю с глухим ударом. Крепкие парни, числом шестеро, торопливо на него уселись, один из них ударил об землю голову бычка, вонзив в нее нижний рог. Трудились при этом так усердно, о чем-то переговариваясь, что не заметили даже, что рядом, дивясь и ужасаясь, застыло совсем еще юное существо, открывающее для себя мир. Из ноздрей поваленного животного вырывалось тяжелое дыхание, показалась пена. Оно не могло встать, не могло отбиваться, не могло и реветь — морда тоже была стянута петлей. Весь ужас, все стремление к жизни сосредоточилось в единственном глазу, том, который находился сверху. Этот глаз пылал, казалось, он кричал что-то тысячеголосым криком. Когда в глотку быка вонзился нож, из его прозрачной глубины, казалось, взметнулся рой пламенных всполохов. Потом, мало-помалу, этот глаз погас. Затуманился. Тело несколько раз дернулось в судорогах и тоже успокоилось. Так же, как недавно расслабилось тело Стырчи после того, как его «окоротил» палач.