Следуя своему решению избегать бесполезных эмоций, шевалье ни разу не открывал второго дна сундучка с того дня, как он поместил туда таинственный пакет.
С того дня он постоянно изо всех сил старался забыть и этот пакет, и то, что в нем могло быть, и указание своего друга.
Но из ряда вон выходящие события, перевернувшие его жизнь, породили у него в голове совсем иные мысли, и они заставили его преодолеть свойственную ему брезгливость.
Шевалье был убежден, что в послании, которое его друг Дюмениль адресовал г-же де ла Гравери, он мог бы отыскать какие-нибудь сведения, способные помочь ему разобраться в его трудном положении.
Никогда, правда, Дюмениль не произносил имени г-жи де ла Гравери, но были все основания предполагать, думал шевалье, что капитан кое-что знал о ее судьбе.
Изнемогая от сильного волнения, г-н де ла Гравери решительно подошел прямо к шкафу, куда после своего возвращения с Папеэте он положил сундучок.
Вполне естественно, сундучок по-прежнему оставался на том же самом месте.
Шевалье взял его, поставил на камин лампу, сел около огня, положил сундучок на колени, открыл первое отделение, затем второе — и перед его глазами предстал тот самый пакете его большими черными печатями.
Впервые шевалье обратил внимание на цвет воска, которым был запечатан пакет.
Он никак не мог решиться его открыть.
Но, продолжая следовать увлекавшему его вниз потоку мыслей, он разорвал обертку.
Несколько тысячефранковых билетов выскользнули из обрывков конверта и разлетелись по ковру.
В руках у шевалье осталось незапечатанное письмо.
«Если Ваша супруга, в то время, когда Вы вернетесь во Францию, будет еще жива, вручите ей нижеприлагаемый пакет и банковские билеты, лежащие здесь; но если, напротив, ее уже не будет в живых или если у Вас не останется никакой надежды узнать, что с ней случилось, то в этом случае, Дьёдонне, во имя чести, вспомните Ваше обещание, бросьте в огонь этот пакет и употребите деньги на богоугодные дела.
Ваш преданный друг Дюмениль».
Шевалье несколько минут по-всякому вертел в руках пакет; он был достаточно заинтригован и хотел знать, какого рода отношения могли существовать между его другом и его женой.
Один или два раза он подносил руку к обертке второго пакета, собираясь сделать с ним то же, что и с первым конвертом, но это заклинание капитана: «Дьёдонне, во имя чести, вспомните Ваше обещание и бросьте в огонь этот пакет» — вновь попалось ему на глаза, и, чтобы отвести от себя искушение, он отправил пакет прямо в огонь.
Пакет почернел сначала, потом съежился и развалился, и среди писем показалась прядь волос; по ее пепельно-русому оттенку шевалье де ла Гравери узнал, что она принадлежала Матильде.
Увидев это, шевалье перестал владеть собой, он не мог сдержать ни первые вырвавшиеся у него слова, ни сделанное им первое движение.
— Как, черт возьми! — вскричал он. — Дюмениль хранил волосы моей жены?
И протянув руку в самую середину пламени, он схватил завиток волос вместе с бумагой, в которую они были завернуты.
Он бросил все это на землю и придавил ногой, чтобы погасить горевшие волосы и бумагу.
Затем, с величайшей тщательностью собирая эти обрывки, наполовину уничтоженные огнем, шевалье заметил, что на бумаге, в которую были завернуты волосы, виднелись строчки, написанные рукой капитана.
Но огонь сделал свое дело.
От прикосновений его рук бумага рассыпалась и превращалась в пепел.
Однако остался маленький уголок, опаленный, но сгоревший не до конца.
На этом клочке ему удалось разобрать следующие слова:
«Я поручил господину Шалье ………………….
………………………. Вашу дочь ……. в..
…………………………. его попечение….»
На шевалье словно снизошло озарение: он вспомнил, как молодой врач, превратившийся с тех пор в доктора Робера, говорил ему, рассказывая о визите капитана на борт «Дофина», о том роковом визите, во время которого Дюмениль подхватил желтую лихорадку, что тот приходил поговорить с г-ном Шалье о ребенке.
Значит, Дюмениль что-то знал о судьбе г-жи де ла Гравери даже после того, как они покинули Францию? Значит, он поддерживал с ней связь?
Но почему же в таком случае капитан никогда ни слова не говорил об этом своему другу?
Какую роль сыграл Дюмениль во всей этой катастрофе, перевернувшей жизнь шевалье?
Воображение бедного Дьёдонне принялось за дело, и он начинал придумывать самые разные истории. Роль, сыгранная его покойным товарищем в разлучении шевалье и его супруги, время от времени рождала некоторые запоздалые подозрения в столь доверчивом уме последнего. Только что увиденное подтвердило эти подозрения и придало им такое значение, которого они никогда не имели; и Дьёдонне не замедлил спросить себя, была ли дружба капитана Дюмениля всегда так бескорыстна, как в последние годы его жизни.
Шевалье был вынужден признаться сам себе, что недоброе подозрение терзает его сердце.
В эту минуту он взглянул на Блека.
Блек сидел в изножье кровати, но он смотрел не на больную; напротив, он, казалось, с глубоким вниманием рассматривал шевалье. Его взгляд одновременно выражал и грусть и опасение: шевалье показалось, что он прочитал угрызения совести в том, как животное время от времени опускало свои черные веки, а в его покорном и смиренном поведении — мольбу о прощении; в конце концов у него создалось впечатление, что бедное животное чувствует, в какое критическое положение они попали, и что оно спрашивает себя: «Бог мой, как бедняга Дьёдонне переживет это открытие?»
Выражение, написанное на физиономии Блека, разрядило обстановку.
Шевалье поднялся с кресла, подошел прямо к собаке, бросился перед ней на колени и, обняв ее руками и без конца целуя, обратился к ней, как будто бы у него перед глазами действительно был бедняга Дюмениль:
— Я прощаю тебя, друг! Я прощаю тебя! Я забуду все, за исключением тех семи лет счастья и дружбы, которыми я обязан твоей преданности, заботам, которыми ты меня окружал, и поддержке, которую ты мне оказывал в стольких печальных испытаниях. Ну же, не склоняй так голову, брат; что за черт! Мы все слабые создания и легко уступаем искушению: непобежденными остаются те, кто не встречался с опасностью; и в конце концов бедный простой смертный, каким ты был, не должен стыдиться своего падения там, где даже сами ангелы согрешили бы; если бы только ты мог ответить мне, если бы ты мог мне сказать, моя ли… твоя ли… наша ли… это дочь Матильды или нет?
Как будто и в самом деле поняв обращенные к ней слова, собака высвободилась из объятий шевалье, вскочила, от изножья кровати направилась к ее изголовью и там принялась лизать руку больной, свешивавшуюся поверх одеяла.
Это странное, случайное совпадение, так точно отвечавшее мыслям шевалье, показалось ему знаком самого Провидения.
— Итак, это правда! — вскричал он со страстным упоением, почти напоминавшим безумие. — Это действительно ты, мой Дюмениль! И Тереза — твоя дочь! Будь спокоен, друг, я буду любить это дитя так, как любил бы ее ты, будь ты жив; я буду ухаживать за ней так, как ты ухаживал за мной; я посвящу всю свою жизнь тому, чтобы сделать ее счастливой, и в твоем нынешнем смиренном положении, мой бедный Блек… нет, я хочу сказать, мой бедный Дюмениль… ты мне поможешь в этом всем чем можешь. Ты только что оказал мне последнюю услугу, показав, в чем заключается мой долг. Нет, нет, тысячу раз нет, я не могу допустить, чтобы это дитя расплачивалось за чужие ошибки и чтобы на ее голову пала тяжесть сомнения, которое может омрачить мое отцовство. Впрочем, — продолжал шевалье, все более и более возбуждаясь, — что это такое, отцовство? Слово, которое господствует над обстоятельствами, — любовь. Ты увидишь, Дюмениль, до какой степени может дойти та любовь, что я подарю этому ребенку!
И поскольку в эту минуту бедная больная едва слышным голосом попросила: «Пить!» — шевалье бросился к стакану с водой, нагревшейся у ночника, и, больше не заботясь о том, носит ли холера-морбус хронический или инфекционный характер, просунул одну руку под голову больной и приподнял ее, а другой рукой поднес стакан к ее губам. И пока она в каком-то смысле пила жизнь из рук шевалье, тот, обняв ее, говорил: