— Но, тысяча чертей, что же тогда?
— Вы будете смеяться, Лувиль. Знаете ли вы, из-за кого остаются невысказанными все мои слова и мольбы о любви? А ведь они желают только одного — вырваться на волю! Знаете ли вы, кто подавляет, а вернее, сдерживает все мои вольности, хотя я умираю от желания позволить их себе, кто замораживает мои самые страстные порывы, кто заставляет меня запинаться посреди начатой фразы, кто делает меня скромным и целомудренным, глупым и смешным, в то время как я хотел бы быть совсем другим? Угадайте! Держу пари на сто против одного!
— Даже если бы вы поставили тысячу против одного, мы и то не слишком бы продвинулись вперед. Ну же, Грасьен, выкладывайте; вы знаете, что я не силен в подобных ребусах.
— Мой дорогой Лувиль, тот, кто ограждает Терезу от всех моих намерений в отношении ее, тот, кто до сих пор защищал ее — а именно это служит причиной того, что она не является и никогда не будет моей любовницей, — это всего лишь этот чертов черный спаниель, который ни на минуту ее не покидает.
— Что такое? — подпрыгнул шевалье.
— Что вы сказали, сударь? — спросил Лувиль, глядя на шевалье. — Может быть, вам случайно наступили на ногу?
— Нет сударь, — сказал шевалье, вновь усаживаясь со своим обычным смирением.
Лувиль повернулся к Грасьену и прошептал:
— По правде говоря, эти буржуа несносны.
Затем он вновь вернулся к прерванному разговору.
— Я, вероятно, ослышался, не правда ли? — тихо спросил он.
— Нет.
Лувиль расхохотался, и смех его зазвучал тем более неудержимо и раскатисто, что какое-то время он полагал себя обязанным сдерживать его.
Стекла кафе задрожали от его раскатов.
Шевалье воспользовался моментом, когда молодой человек, откинувшись назад, буквально умирал от смеха, и повернулся спиной к двум офицерам, но выполняя этот маневр, он незаметно приблизился к ним.
— Ах! Это прелестно! — воскликнул Лувиль, когда взрыв его веселья несколько поутих. — Дракон Гесперид воскрес весьма кстати, Грасьен; клянусь честью, это восхитительно!
Грасьен кусал губы.
— Я слишком ожидал подобных взрывов смеха, — сказал он, — чтобы обижаться на них; однако все, что я вам рассказываю, совершенно достоверно; стоит мне только отважиться и начать какую-либо прочувственную фразу, как это дьявольское животное принимается ворчать, будто желая предупредить свою хозяйку; если я продолжаю, тут же раздается лай; если я настаиваю, собака переходит к завываниям и ее голос заглушает мой, ведь не могу же я голосом, способным перекричать целую свору, сказать Терезе: «Дорогая моя, я вас обожаю».
— В этом случае, мой дорогой, — промолвил Лувиль, — замените слова выразительной и живой пантомимой, подобно тому, как играют в провинциальных оперных театрах.
— Пантомима? А, конечно, это совсем другое дело; представьте себе, эта проклятая собака не выносит пантомим. Как только я позволяю себе какой-нибудь жест, она больше не ворчит, не лает и не воет, она показывает зубы; если я не прекращаю свое представление, она идет еще дальше и вонзает их мне в тело, а это мешает вести разговор о любви, не говоря уже о том, что во время этой нелепой борьбы, проистекающей из-за несходства наших мнений, я должен казаться безумно смешным той, которую обожаю.
— И что, никаким способом вы не могли завоевать расположения этого ужасного четвероногого?
— Никаким.
— Но, тысяча чертей! Когда мы учились в коллеже, пора, о которой я ничуть не сожалею, разве мы не читали у Мантуанского лебедя, как называл его наш преподаватель, что где-то была булочная, в которой готовили пироги для Цербера?
— Блек неподкупен, мой дорогой.
Шевалье вздрогнул, но ни Грасьен, ни Лувиль не заметили этого.
— Неподкупен? Только для тебя.
— Я ради него набиваю свои карманы лакомствами, он с признательностью их съедает, но всегда бывает готов обойтись со мной так же, как с моим угощением.
— И он не спит? Никогда не выходит?
— Это тянется уже дней пятнадцать — двадцать. За это время он пропадал где-то один вечер и одну ночь, и я надеялся, что он больше не вернется, но он вернулся.
— И с тех пор?
— Он не двинулся с места; должно быть, эта проклятая собака умеет читать мысли.
— Мне скорее кажется, — заметил Лувиль, — что ваша Тереза гораздо более хитрая штучка, чем вы думаете, и что она научила эту собаку тем уловкам, которые нарушают ваши планы.
— Как бы там ни было, но мое терпение иссякает, мой дорогой, и, клянусь, я уже почти готов отказаться от задуманного.
— И будете не правы.
— Черт возьми! Хотел бы я вас видеть на моем месте.
Шевалье весь превратился в слух.
— Если бы я был на вашем месте, мой дорогой Грасьен, — ответил Лувиль, — то вот уже в течение двух недель мадемуазель Тереза пришивала бы мне пуговицы к моим фланелевым жилетам и сегодня вечером я привел бы ее на ужин с господами младшими лейтенантами, чтобы проверить, сколько шампанского может влить в себя и при этом не скатиться под стол гризетка, привыкшая пить чистую воду.
Шевалье задрожал, сам не зная почему.
— Ах, мой дорогой Лувиль, сразу видно, что вы ее совсем не знаете! — со вздохом сказал Грасьен.
— Подумаешь, зато я знаю других, — ответил г-н Лувиль, любовно поглаживая свои усы. — Гризетка есть гризетка, черт возьми!
— А собака, о которой мы совсем забыли! — сказал Грасьен.
— Собака! — повторил Лувиль, пожав плечами. — Собака! Но для кого же тогда готовят все эти фрикадельки и котлеты с начинкой?
При этих словах шевалье подскочил на стуле.
— Ах, так! — сказал Лувиль так, чтобы Дьёдонне мог его услышать. — Этот буржуа ведет себя так, будто его укусил тарантул?!
И он искоса посмотрел в сторону шевалье, надеясь, что тот повернется и ему представится возможность завязать ссору.
Но шевалье вел себя осторожно: его очень заинтересовал разговор двух молодых людей и он хотел знать, что же последует дальше.
— Ах, честное слово, нет, — сказал Грасьен, — все эти приемы вызывают у меня отвращение; к тому же я охотник и предпочитаю скорее упустить эту девушку, чем причинить хоть малейшее зло этому великолепному животному.
«Славный молодой человек!» — прошептал про себя шевалье.
— Что ж, тогда надо на что-то решаться, мой дорогой Грасьен, — сказал Лувиль. — Оставьте Терезу, и тогда посмотрим, не окажусь ли я более удачливым, чем вы.
— А! Вы хотите, чтобы я уступил вам место? — произнес Грасьен, и лицо его омрачилось.
— Мне кажется, лучше уступить место другу, чем дать шанс занять его какому-нибудь постороннему.
— Я так не думаю, — ответил Грасьен. — И потом, Лувиль, я хочу пощадить ваше самолюбие и избавить вас от стыда поражения.
— Вот как! Неужели вы думаете, что Тереза первая недотрога, которая попадается на моем пути?
— Я знаю, что вы опасный покоритель женских сердец, Лувиль, — сказал Грасьен, но тут же добавил с улыбкой, не лишенной иронии, — но не думаю, будто у вас есть то, что надо, чтобы понравиться этой девушке.
— Что ж, именно это мы и проверим.
— Что значит именно это мы и проверим?
— Я клянусь вам, — вскричал Лувиль, лицо которого побагровело от гнева, — я клянусь вам, поскольку вы бросаете мне вызов, что я овладею этой девушкой, и, чтобы доказать вам, как безгранично я уверен в вашем неумении взяться за дело, я даю вам еще неделю и предоставляю полную свободу действий; только через неделю я начну свою атаку.
— И тем не менее, Лувиль, я просил бы вас ничего не предпринимать, согласны?
— Так теперь вы просите меня ничего не предпринимать, а только что вы позволили себе слегка подшутить надо мной и хотите, чтобы я это проглотил.
— А как же собака? — сказал Грасьен, пытаясь превратить все в шутку.
— Собака? — переспросил Лувиль. — Поскольку я хочу, чтобы в течение этой недели вы действовали в таких же благоприятных условиях, в каких и я рассчитываю вести мою атаку, мы избавимся от нее прямо сегодня вечером.