— Этот-то хоть, по крайней мере, подходит, — пробормотал он.
Эрнотон вскочил в седло. Паж, не торопясь, но и не медля, двинулся вперед и уже смешался с толпой тех, кто ожидал, когда их впустят в город.
— Открыть ворота, — приказал Луаньяк, — и пропустить этих шестерых лиц и их спутников.
— Скорей, скорей, хозяин, — сказал паж, — не задерживайтесь.
Эрнотон опять подчинился влиянию, которое оказывал на него странный юноша. Ворота распахнулись, он пришпорил коня и, следуя указаниям пажа, углубился в Сент-Антуанское предместье.
Когда шестеро избранников вошли, Луаньяк велел запереть за ними ворота, к величайшему неудовольствию толпы, которая рассчитывала после окончания всех формальностей тоже попасть в город. Видя, что надежды ее не оправдались, она стала громко выражать свое возмущение.
После стремительной пробежки через пустырь мэтр Митон мало-помалу обрел мужество и, осторожно ступая, как бы нащупывая при каждом шаге почву, возвратился в конце концов на то самое место, откуда начал свой бег. Теперь он решился вслух пожаловаться на солдатню, беззастенчиво преградившую людям путь в город.
Мэтр Фриар, разыскавший жену, под защитой которой он, видимо, уже ничего не боялся, сообщал дражайшей половине новости дня, сопровождая их собственными комментариями.
Наконец всадники, одного из которых юный паж назвал Мейнвилем, стали держать совет, не обогнуть ли им крепостную стену, в небезосновательном расчете на то, что там может найтись какой-нибудь проход; через него они, пожалуй, проникнут в Париж, избежав обязательной проверки у Сент-Антуанских или иных ворот.
Будучи философом, анализирующим происходящее, и ученым, докапывающимся до сути явлений, Робер Брике пришел к выводу, что развязка всей сцены, о которой мы рассказывали, совершится у самых ворот и что из разговоров между всадниками, горожанами и крестьянами он уже больше ничего не узнает. Поэтому он приблизился, насколько мог, к небольшому строению, служившему сторожкой для привратника и оснащенному двумя окошками, одно из которых выходило на Париж, а другое на окрестные поля.
Не успел он занять этот пост, как некий верховой, примчавшийся галопом из Парижа, соскочил с коня, вошел в сторожку и выглянул из окна.
— Ага! — промолвил Луаньяк.
— Вот и я, господин де Луаньяк, — сказал этот человек.
— Хорошо. Вы откуда?
— От ворот Сен-Виктор.
— Сколько вас там?
— Пятеро.
— Карточки?
— Извольте получить.
Луаньяк взял карточки, проверил их и написал, видимо, на специально приготовленной для этого аспидной доске цифру “5”.
Гонец удалился.
Не прошло и пяти минут, как появились двое других.
Луаньяк расспросил через свое окошечко каждого из них.
Один прибыл от ворот Бурдель и привез четыре карточки.
Другой — от ворот Тампль и назвал цифру “6”.
Луаньяк старательно записал эти цифры на доске.
Гонцы исчезли, как и первый, сменившись четырьмя другими, прибывшими:
Первый — от ворот Сен-Дени с цифрой “5”.
Второй — от ворот Сен-Жак с цифрой “3”.
Третий — от ворот Сен-Оноре с цифрой “8”.
Четвертый — от ворот Монмартр с цифрой “4”.
И наконец, появился пятый — от ворот Бюсси: он привез цифру “4”.
Тогда Луаньяк тщательно подсчитал нижеследующие цифры:
— Теперь, — крикнул Луаньяк зычным голосом, — открыть ворота и впустить всех желающих.
Ворота распахнулись.
Тотчас же лошади, мулы, женщины, дети, повозки устремились в Париж с риском задохнуться в узком пространстве между столбами подъемного моста.
За какие-нибудь четверть часа по широкой артерии, именуемой улицей Сент-Антуан, растекся весь человеческий поток, в самого утра скоплявшийся у временно возникшей плотины.
Шум понемногу стих.
Господин де Луаньяк и его люди снова сели на коней. Робер Брике, оставшийся здесь последним, хотя явился первым, флегматично переступил через цепь, замыкающую мост, приговаривая:
— Все эти люди хотели что-то понять — и так ничего и не поняли даже в своих собственных делах. Я ничего не хотел увидеть — и единственный кое-что усмотрел. Начало увлекательное, будем продолжать. Но к чему? Я, черт побери, знаю достаточно. Что мне за интерес глядеть, как господина де Сальседа разорвут на четыре части? Нет, к чертям! К тому же я отошел от политики. Пойду пообедаю. Солнце показывало бы полдень, если бы оно вообще выглянуло. Пора.
С этими словами он вошел в Париж, улыбаясь своей лукавой улыбкой.
IV
ЛОЖА ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРОЛЯ ГЕНРИХА III НА ГРЕВСКОЙ ПЛОЩАДИ
Если бы по самой людной улице Сент-Антуанского квартала мы проследовали до Гревской площади, то увидели бы в толпе много наших знакомых. Но пока все эти несчастные горожане, не такие мудрые, как Робер Брике, тянутся один за другим в толкотне, сутолоке, давке, мы, пользуясь правом историка, сразу перенесемся на площадь и, охватив одним взглядом всю развертывающуюся перед нами картину, на мгновение вернемся в прошлое, дабы познать причину, после того как мы наблюдали следствие.
Можно смело сказать, что мэтр Фриар был прав, полагая, что на Гревской площади соберется не менее ста тысяч человек, чтобы насладиться подготовлявшимся там зрелищем. Все парижане назначили друг другу свидание у ратуши, а парижане — народ точный. Уж они не пропустят торжества, а ведь это торжество, и притом необычное — казнь человека, возбудившего такие страсти, что одни его клянут, другие славят, а большинство испытывает к нему жалость.
Зритель, которому удалось пробраться на Гревскую площадь либо с набережной у кабачка “Образ Богоматери”, либо крытым проходом от площади Бодуайе, замечал прежде всего посреди Гревской площади лучников лейтенанта Таншона, отряды швейцарцев и легкой кавалерии, окружавшие небольшой эшафот, который возвышался фута на четыре над землей.
Этот эшафот, такой низкий, что его могли видеть лишь непосредственно стоявшие подле него или те, кому посчастливилось занять место у одного из выходивших на площадь окон, ожидал осужденного, которым с самого утра завладели монахи и для которого уже были приготовлены лошади, чтобы, по образному народному выражению, везти его в далекое путешествие.
И действительно, под навесом первого дома на углу улицы Мутон, у самой площади, четыре сильных першерона белой масти, с косматыми ногами, нетерпеливо били копытами о мостовую, кусали друг друга и ржали, к величайшему ужасу женщин, избравших это место по доброй воле или же под напором толпы.
Лошади эти были не объезжены. Лишь изредка на травянистых равнинах их родины случалось им нести на широкой спине толстощекого младенца какого-нибудь крестьянина, задержавшегося в поле на закате солнца.
Но после пустого эшафота, после ржущих коней больше всего привлекало взоры толпы центральное окно ратуши, затянутое красным бархатом с золотым шитьем, и балкон, украшенный королевским гербом.
Ибо это и было окно королевской ложи. В церкви св. Иоанна, что на Гревской площади, пробило половину второго, когда в этом окне, напоминавшем раму, показались лица, которые должны были изображать самое картину.
Первым появился король Генрих III, бледный, облысевший, хотя в то время ему было не более тридцати пяти лет; глаза глубоко запали в темных орбитах, нервная судорога кривила рот.
Угрюмый, с безжизненным взглядом, он вошел величаво и в то же время едва держась на ногах, странно одетый и странно передвигающийся, скорее тень, чем человек, скорее призрак, чем король. Для подданных он являлся загадкой, недоступной их пониманию и так и не разгаданной: при его появлении они недоумевали, что им делать — кричать “Да здравствует король” или молиться за упокой его души.
На Генрихе была короткая черная куртка, расшитая черным позументом; ни орденов, ни драгоценностей — лишь на маленькой шапочке сверкал бриллиант — пряжка, скреплявшая три коротких завитых пера. В левой руке он держал черную болонку, которую прислала ему в подарок из своей тюрьмы его невестка Мария Стюарт: на шелковистой шерсти собачки выделялись его длинные, белые, словно мраморные пальцы.