— Кто ещё хочет следом за ним? Выходите.
Никто не вышел.
— Тогда приступайте. Можете для облегчения использовать наш таран. Кто будет замечен в отлынивании от работы, немедленно последует за воеводой. Еда у вас своя, повар свой. В три дни чтоб на месте Ландскроны было ровное поле.
Когда ехали в лагерь, посадник сказал:
— Не управятся они в три дни.
— Пусть славяне помогут.
Новгородцы не только охраняли пленных, но и действительно стали помогать им разрушать крепость, чтобы скорее можно было отправиться домой. Никому не хотелось торчать в этих пустынных и тоскливых местах.
Ландскрону развалили, часть камней побросали в реку, часть разбили, искрошили, разметали. После срытия крепости полки отправились назад, уводя и пленных, которых решено было использовать для обмена. Только одного, самого крепкого, великий князь отпустил домой, и то лишь для того, чтоб он передал его грамоту. В ней князь предупреждал маршала, что и в дальнейшем с его притязаниями будут поступать так же, как с крепостью и с воеводой Стеном. Грамота кончалась советом взглянуть маршалу на свои уши: «...Видишь их? Нет. Вот так никогда не видать тебе и земли Русской». Не посрамил князь Андрей имени своего отца. Не посрамил, хотя и красовался в татарском малахае.
16. ОПЛОШКИ
Всякий уважающий себя удельный князь имел дружину. Кто большую, кто поменьше — в зависимости от средств, которыми располагал. А средства зависели от величины удела, с которого собиралась ежегодная дань, и, конечно, от количества народа, проживавшего на этой земле.
Поэтому каждый зорко следил за соседями, дабы при случае урвать себе кусочек земли или веску, а то и город, но ни в коем случае не дать ограбить себя.
Фёдор Ростиславич болезненно переживал потерю Переяславля, хотя старался не показывать вида. Именно поэтому решил он вернуть себе Смоленск[165], где сидел когда-то до женитьбы. Не важно, что там княжил его родной племянник Александр Глебович, важно, что это его дедина — Фёдора Ростиславича, там он родился, там вырос. И он, вооружив дружину, отправился в Смоленск, послав с дороги племяннику грамоту: «Ступай из моего города».
Но, подойдя под стены Смоленска, получил дерзостный ответ от племянника-сопляка: «Милый дядя Фёдор Ростиславич, ты заблудился, твой город у тебя за спиной и называется Ярославлем».
— Ах ты, щенок желторотый, — воскликнул в гневе князь Фёдор и повёл дружину на приступ.
Однако «щенок» ответил такой густой стрельбой из луков и копий, что вынудил ярославскую дружину откатиться назад, потеряв несколько человек убитыми и волоча за собой того более раненых. Досталось и самому князю: стрела пробила ему правое ухо, поднырнув под бармицу. Чуть бы левее — угодила бы в глаз.
Прижимая левой рукой к правому уху кусок ветоши, правой рукой Фёдор Ростиславич строчил «щенку» ещё более грозное послание: «Александр, поди вон, а то будет хуже». Однако тот и ухом не повёл.
— Ну и молодёжь пошла, — ворчал князь Фёдор. — Никакого уважения к старшим.
Он ещё несколько раз слал дружину на приступ, но всякий раз она возвращалась несолоно хлебавши. Потеряв под Смоленском едва ли не треть дружины, Фёдор Ростиславич стал приискивать повод к отступлению. Даже подумывал объявить причиной своё пробитое ухо, хотя понимал, что это прозвучит несолидно и унизительно для его княжеской чести.
Но тут начались дожди, видимо, Всевышний решил помочь оконфузившемуся князю, явив ему уважительную причину к отступлению. Из-за раны ли или из-за конфузии, но воротился Фёдор Ростиславич в Ярославль совсем больным, лёг в своей опочивальне, никому не велев и на глаза являться. Но на третий день велел слуге, кормившему его, звать к себе епископа, а когда тот пришёл, молвил ему обречённо:
— Всё, отец святой, укатали сивку крутые горки. Соборуй.
Как повелось на Руси, был пострижен перед смертью князь во святой ангельский иноческий образ под именем Феофана и отошёл в мир иной. Отпет и положен был в церкви Святого Спаса.
Но ничему не учат людей чужие оплошки.
Вот и князь московский Данила Александрович говорил о Фёдоре, что жаден он был, ненасытен.
К себе эту мерку князь Данила и в мыслях не прикладывал, хотя давно уже косился на Рязань, которую бесперечь Орда ощипывала.
«Почему Орде можно там промышлять, а мне, русскому князю, нельзя, — рассуждал Данила Александрович. — У меня пять сынов, о которых мне думать Бог велел».
Это оправдание — «Бог велел» — очень даже пристойным для похода на соседей считал Данила Александрович и явился с дружиной под Переяславль Рязанский. Разбил невеликое число защитников города и подступил к Рязани.
В лагерь к нему явился рязанский боярин Семён Семёнович.
— Чем прогневили мы тебя, Данила Александрович?
— Я не по вас пришёл, — извернулся московский князь. — Надысь с вашей земли явились некие злодеи, пожгли мне посад.
— Но мы ни сном ни духом об этом.
— А как здоровье Константина Романовича[166]?
— Слава Богу, князь наш здрав.
— Что ж он сам-то ко мне не пожаловал?
— Так ведь ты, Данила Александрович, со злом пришёл.
— Я со злом? С чего взял-то, Семён Семёнович?
— Ну как? Переяславль-то наш на щит взял, людишек кого перебил, кого в полон.
— Ну виноват, с кем не бывает. Уж больно досадили мне злодеи рязанские, я же сказал, посад выжгли. А князю Константину скажи, я зла не держу на него. Пусть приезжает без боязни, хлеб переломим, выпьем по чарке, може, и о полоне срядимся.
Уехал Семён Семёнович. На следующий день прибыл в лагерь рязанский князь Константин Романович с дюжиной своих гридей.
— О-о, брат мой, — приветствовал его дружелюбно князь Данила, выйдя ему навстречу из шатра. — Как я рад, что ты принял моё приглашение.
И, обняв гостя дорогого, повёл его в шатёр, на входе обернулся, распорядился:
— Угостите гридей брата моего, дабы не обижались на нас.
Князья вошли в шатёр, у гридей приняли коней, позвали к котлу откушать дичинки, выпить мёду хмельного. Так-то добросердечно, что ничего худого не заподозрили отроки. Пока князья беседуют, хлеб на мир переламывают, почему бы им не перекусить, не отпить по чарке?
Яд в мёду был столь крепок, что и ножи не понадобились. После этого, сняв с умерших оружие, уложили молодцов на земле плечом к плечу, как велено было.
Князья вошли в шатёр, где на ковре стояли корчаги с мёдом и сытой, чарки обливные и блюдо с дымящейся дичиной, только что вынутой из котла, два калача.
— Прошу, — молвил радушно князь Данила. — Вкусим с одного стола, что Бог нам послал.
Сам Данила сел лицом к входу, оттого гостю невольно пришлось спиной туда сесть. Сели по-татарски, подогнув под себя ноги. Данила наполнил чарки мёдом, поднял свою.
— За твоё здоровье, князь Константин.
— Спасибо, Данила Александрович.
Выпили, разломили калач, стали закусывать.
— Тебе уж, наверно, сказал твой боярин Семён, как я тут оказался?
— Да, говорил.
— Вот так всегда, — вздохнул Данила. — Кто-то злодействует, а кто-то за него кару несёт. Ты уж не держи сердца на меня, Константин. Но и меня пойми. Посад только отстроили, ещё щепки не просохли, и нате вам, поджёг. И зажигальщики — рязанцы.
— Но я-то, Данила Александрович...
— Знаю, знаю, что ни при чём. Разве я виню тебя? У нас на Руси издревле вину на невинного сваливают. Взять вон и отца твоего, Романа Ольговича. Перед Менгу-Темиром оклеветали[167], и князь смерть от татар принял, да какую.
— Да, отец мученически умер, — вздохнул князь Константин и перекрестился. — И ворогу такой не пожелаешь.
— А узнали, кто оклеветал его?