— Так-таки и увезли в одних портах, босиком, как выбежал?
— В одних, босиком.
— И деньжонок не успел захватить?
— Сто рублей было, все остались на божнице.
— А нас по-благородному. И денег и хлеба разрешили. Я, к примеру, пудов двадцать всякого добра имею. — Павел перечислил добро: одежа летняя и зимняя, постели, обутки, самовар, посуда — и закончил: — Мы супротив тебя счастливцы. Нам жить можно. — И действительно, начинал чувствовать что-то вроде счастья.
Девочки насторожились, перестали есть. К ним подсела Секлетка, погладила грязные, клочковатые волосы.
— Ешьте, ешьте! И завтра приходите, завтра баня будет.
Они пришли. Секлетка нагрела воды, раскинула из двух одеял балаганчик и помыла там девочек. Старшая оказалась смугловатая, русая, младшая — и телом и волосом белая, как молоко.
Потом, закутав девочек в одеяло, Секлетка выстирала им платья.
Платьишки были странные, без воротника, без рукавов. Старшая объяснила Секлетке, что это не платья, а станушки, их носят под платьем.
— Рубашки?
— Ну, рубашки. Платья дома остались, платья были кубовые.
Скоро Куковкин стал у раскулаченных самым известным человеком. Одни, вроде Павла, ходили к нему радоваться: «С нами милостиво обошлись. Нам горевать стыдно». Другие злобствовать: «Вот она, советская власть, младенцев грабит». Законники учинили Куковкину допрос и решили: Куковкин — бедняк, самое большее — середняк (в бедных пермских местах счет идет по-своему), раскулачен неправильно, и советовали хлопотать о возвращении домой.
На берег к раскулаченным пришла комиссия из трех человек: два от городских властей, третий от Игарского строительства, Григорий Борденков. Они вызвали из каждой семьи по одному человеку — самых старших, — отвели их немножко в сторону и объявили, что раскулаченных повезут в Игарку. Потом Борденков зачитал, кому в какую баржу грузиться, и предупредил, чтобы, во избежание лишней давки и суматохи при посадке, табор загодя разделился на три части, согласно спискам.
Вернувшись в свой балаган, Павел сказал:
— Мать, слышь, судьбина-то какая выпала нам — в Игарку назначили.
Степановна оглядела мужа пристально, с ненавистью — она считала его одного виновником всех семейных бед, — заметила, что он возбужден, почти весел, и прохрипела, как ножом по железу:
— Обрадовался, дурак.
— Ты не ярись, ты прикинь, — продолжал задумчиво и миролюбиво Павел. — Наша ширяевская судьба явно в Игарке. Отец доживал там, брат Егор — там. Сестрица Мариша здравствует там. И нас туда же, к Марише в гости, — он пугливо, сдержанно хохотнул.
— Угостит кочергой по шее.
— Сперва, может быть, и кочергой, а потом, даст бог, смилуется. Кровь-то одна.
— Ширяевы не понимают родной крови, — отрезала Степановна. — Знато, ни за что бы не породнилась с тобой.
— Разойдись!
— Обвешал ребятами да пустил по миру, Христа ради, а теперь: разойдись. Нет уж, придется мыкаться до гробовой доски.
Павлу стало невыносимо слушать озлобленный скрипучий голос жены, он круто повернулся и ушел в табор. Шел, виляя между поставленных густо, без всякого порядка балаганчиков, ободряюще кивал всем и говорил:
— В Игарку поедем, в Игарку. Там у меня сестрица живет, родная.
Его и радовало, что поедет к Марише: все же мы одного отца-матери. И тревожило: как-то примет сестрица? И было захватывающе интересно: стольких Ширяевых жизнь свела почему-то в Игарке. И успокоительно: Игарка, знать, наша ширяевская судьба.
Узнав свою судьбу и примирившись с нею, Павел задумал помочь Куковкину найти свою. Он зазвал его в балаган Ивана Черных и сказал:
— Обрисуй-ка еще разок свою жизнь. Алеха будет строчить прошение. Борденков здесь покуда, сунешь прошение прямо в руки ему. Борденков мне — свой человек. Я укрывал его от белых. Он поможет.
Алешка Черных достал из укладки лист бумаги, химический карандаш, выбрал на берегу камень поглаже, закатил его в балаган и, встав на коленки, приготовился писать. Куковкин начал рассказывать:
— Ну, жили мы на Каме, в Пермях…
Будто воронье на падаль, в балаган набрались законники.
— Коровенка, говоришь, одна была?.. Овес-то жали как — не позабудь!.. — тормошили Куковкина со всех сторон. Он сбился с порядка, потом вдруг изменился в лице — посинел, губы скривились — и быстро, рывком вышел из балагана.
— Куда ты? Куда? — крикнул Павел.
— Домой. Горшок котлу не товарищ. — Куковкин обернулся. — Что больно ретиво взялись хлопотать за меня, что я — кулак, что ли?
— Мы же правду ищем. Правду. Жалеючи тебя, — зашумели законники.
— Себе ищите, ежели она была у вас. Я свою и без вас найду как-нибудь.
Антон Герасимович взял за руки своих девчоночек и, расталкивая толпу, подошел к Борденкову.
— Товарищ начальник, можно поговорить?
Борденков попросил всех, обступивших его, подождать и увел Куковкина на пристань, где была у него временная контора. Девчоночек сдали на это время Секлетке.
Разговор был долгий. Куковкин рассказывал, Борденков спрашивал, переспрашивал, записывал. В конце концов он сказал:
— Я решить такое дело не могу, не имею власти. Надо писать в Пермь, где раскулачили, а еще лучше в Москву. Придется тебе прокатиться до Игарки. Будем хлопотать оттуда.
Но все, что мог, Борденков сделал немедленно: кроме продуктов, положенных раскулаченным на дорогу, Куковкиным выдал широкий семейный матрац, большое, достаточное на троих шинельное одеяло, всем по кружке, по ложке и солдатский котелок, чтобы могли варить свою кашу. И разрешил ехать на пароходе среди вольных.
XVI
По комнатке ходила маленькая печальная старушка, поливала из игрушечной лейки рассаду, расставленную в ящиках по окнам.
— И что же это тебя выбрали? Все мы какие-то незадачливые. В близком месте нету для нас места. Старшего — на Дальний Восток, другого — на Кавказ. Тебя — в Угарку.
— В Игарку, мама, — поправила Христина.
— Вот и выговорить не могу. Это на земле? Может, на море, на острове? Ужас боюсь островов. Каждую весну заливает. В Угарке-то, сказывают, цинга…
В городском саду заиграл духовой оркестр. Христина распахнула окно. Три года она не слыхала такой могучей музыки. На все таежное село, где жила эти годы Христина, была одна ливенка у председательского сынишки.
— У нас все готово, мама?
— Да уж иди, иди, гуляй. Я все сделаю.
По дороге к саду Христина думала об Игарке. Она почти ничего не знала о ней, прочитала отчет агронома Вакурова, и все. По рассказам Борденкова, страшного в Игарке ничего не было, по вакуровскому отчету страшней.
У входа в сад уже ждал Борденков. Взял ее под руку, он сказал:
— Послушаем музыку, покружимся на танцевальной площадке и… помолчим об Игарке.
— Почему: помолчим? — удивилась Христина. Ей, наоборот, очень хотелось поговорить об Игарке.
— Вот уже второй год я говорю только о ней. А в последние месяцы, не умолкая, как машина. Устал.
— Но для меня вы должны сделать уступочку, — попросила Христина. — Мы с вами едва знакомы, я особо не досаждала вам Игаркой. — И начала расспрашивать, катаются ли там на оленях, на лыжах, на санках с гор, на лодках. Ночью под звездами, под северным сиянием… Она любила жить энергично, весело.
Борденков старался повернуть разговор на странности человеческой души. Вот он сам пример: ему тридцать лет, у него много старых, испытанных друзей, знакомых, но лучше всего ему с Христиной, которую он видит только третий раз. Почему?
— Молодой человек, не сочиняйте! Не поверю, — Христина зажимала смуглыми, грубоватыми руками, много работавшими с землей, свои нежные розоватые уши. — Все говорят так, кружат девушкам головы.
Борденков уверял, что не кружит, а говорит серьезно. И действительно, круглоликая, крепкая — молодая кедровая шишка, называл про себя Борденков, — с темными большими косами, в ярком украинском наряде, Христина с первой же встречи стала притягательна для него.