Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Грамоте научила Яртагина Мариша по лоциям реки Енисей.

VII

Павла Ширяева присудили к трем годам исправительно-трудовой колонии. Судили за то, что утаил от государства золото и прятал Ландурову пушнину. Остальные его преступления остались нераскрытыми.

Колония была в тайге, на притоке Енисея. Зимой колонисты рубили лес, летом сплавляли его в Енисей. Сначала лес валили всякий, и строевой, и шпальник, и на дрова, а в последнюю зиму — только самый лучший, готовили для какой-то неведомой и, должно быть, очень разборчивой Игарки.

Из колонии Павла выпустили досрочно, продержали два с четвертью года и решили, что он исправился. Сам Павел таких перемен за собой не замечал. Вот голос стал еще глуше — это верно; появилась привычка разговаривать с самим собой, прибавилось седин; пожалуй, и ума немножко прибавилось. А все остальное… Попадет в руки золото — будьте покойны, не выпустит; заплатят хорошо — не станет спрашивать: «Кто, откуда?», и спрячет, и проводит куда угодно.

Освободили Павла весной. Выехал он с плотами, которые шли в Игарку. Можно было и на пароходе: в трех километрах от колонии стояла пристань, но Павел решил, что в его положении деньги дороже времени. Из ста сорока двух рублей, заработанных в колонии, на дорогу он обрек пятерку, остальные зашил в подкладку, до дома.

Километрах в пяти от порога Павел попросил высадить его на берег, решил поглядеть, что делается в полях, на заимках.

— Нам пора. — За привычкой разговаривать с самим собой как-то незаметно появилась другая — говорить «мы», «у нас».

Шел Павел тропинкой по ржаному колосящемуся полю. Пока поле было чужое, он рассуждал о тропинке: «Видишь, перекованный! Я по ней мальчишкой бегал и стариком иду. Ее каждый год пашут, иной год по два, по три раза, а она все здесь. Чтобы одну тропинку изничтожить, надо конвой ставить. Вот какое упрямое создание — люди!»

А когда началось знакомое, надпорожненское поле, где сеяли и Ширяевы, Павел начал отгадывать полосы. «Эта — Борденкова, эта братнина — Петрова, а это — моя». У своих полос останавливался, измерял колос. Рожь была густая, и колос неплохой.

«А дождичка все ж не мешало бы… Верно, переделанный?» У Павла было надумано множество имен, которыми называл он себя: исправленный, перекованный, переделанный, перелитой, перетянутый, переклепанный.

За ржаным началось поле овсяное. Довольно долго шел по нему Павел и никак не мог дойти до межи.

«Это как понимать надо? Значит, того, околхозили мужичков». Он прибавил шагу. Неужели и моих завлекли? Павлова полоса была необмеженной. Он посомневался, она ли это, сходил на конец полосы и там, на невспаханном лужке, отделяющем поле от поля, нашел свою старую тамгу, букву П.

— Тэ-эк… — сказал Павел и носком сапога пробороздил заплывшую тамгу.

И другая полоса была необмеженной. Тамга около нее заплыла окончательно, и Павел сходил на оба конца полосы и перочинным ножиком вырезал по букве П, чтобы не получилось споров и путаницы при новом дележе земли, когда колхозы «трахнут».

Поле было недалеко от деревни, и Павла заметили. Кокорев, теперь председатель Надпорожненского колхоза, вышел проверить, кто шатается по полю. Павел хотел разойтись молча, но Кокорев остановил его:

— Здравствуй! Ну, как?

— Да вот так, досрочно.

— Чего это ты по полю рыскал?

— Всходы глядел, радовался.

— Всходы добрые, недельки через две бронь выбросят.

— Как тут живут мои? — спросил Павел.

— Ничего, скоро сам узнаешь.

— Такое дело, а не пишут. Поросенка дохлого свинья принесла — написали, а про это… Правильно сказано: «У бабы волос долог, ум короток».

— Чего не написали?

— А что в колхозе живут.

— Твои не в колхозе.

— Кто же мои полосы засеял?

— Колхоз засеял. Сам понимаешь, мы не можем дробиться. Это польце все под колхоз и взяли.

— Я, выходит, без посева остался?

— Твои на заимках сеяли.

Павел склонил голову, поглядел на свои порыжелые сапоги, испещренные трещинами, подумал: «Отслужили, перегорели», поглядел на Кокорева исподлобья и сказал с потаенной угрозой:

— Ну, кто сворачивать будет?

— Могу свернуть, не трудно. — Кокорев отошел в сторону, на всходы.

Павел проворчал:

— А то, пожалуй, скажут, найдутся: «Павел колхозные поля вытоптал».

Дом показался Павлу чужим, так он постарел и осунулся. Удивительно было, как все в жизни непрочно. Забор стоял серый, краску смыло дождями, одно звено, поваленное ветром, лежало на земле, сквозь щели промеж досок росла трава. Но для кого-то оказалось мало и этого пролома, через который можно было ездить на тройке, и двоих ворот, — и он по всему забору наделал лазеек. Зеленая крыша, как струпьями, покрылась ржавыми пятнами, в печной трубе вывалился кирпич, полотна ворот осели и бороздили землю.

Неузнаваема была и семья. Самые младшие ребятишки теперь почти доставали отцу до бороды. Сразу Павел и не различил, кто из них Степка, Митька, Сидор. Секлетка располнела, грудь высоко поднимала кофту, в лице исчезло птичье, только глаза остались прежние: зеленоватые и дерзкие. Жена стала еще беспокойней, тощей, злей. С такой ненавистью рассказывала она про колхоз, подбирала такие слова: разбойники, горлохваты, — что даже Павел поморщился и велел выражаться полегче.

— При людях-то, в глаза, чай, не говорила этого? — спросил он.

— Величала, думаешь… Стану язык ломать!

— Напрасно.

— Да у меня язык не повернется величать-то.

— Язык… Что язык! Всей крутиться надо. Ветер и тот дует в разные стороны. Немало, кажись, молотили тебя, а все сырая.

— Мастер крутиться, от тюрьмы-то чего ж не открутился?

— Старуха, не жуй меня! — и прося и угрожая, сказал Павел. — Не жуй… Худо будет.

Дня три он хватался то за топор и начинал чинить заплот, то за малярную кисть и взбирался на крышу, — и все бросал, кисть так и осталась на крыше, присохла к железу. Потом ездил в город, просился на порог лоцманом. Отказали: считался он кулаком и был лишен голоса.

После того до страды пил. В страду его предупредили, что, согласно законам о колхозном строительстве, вся его пашня переходит в обобществленный клин, а ему отводится новое, нераспаханное место.

Павел решил продать дом, урожай и уехать, затеряться где-нибудь в чужих местах.

Перед озимым севом Павла вызвали в Совет.

— У тебя плужки и бороны без дела ржавеют. Дай-ка нам в колхоз!

— С каких это радостей: что землю отняли, вытолкнули на пенья да на коренья?

— Знаем, кто пахал твою землю. Сам-то раз в году на егория ковырял ногтем. Твоего в этой земле свист один. И в плужках столько же.

Павел вспомнил про ветер: и тот не дует в одну сторону, — и велел приезжать наутро за плужками.

— Доброго только немного осталось: бабы без меня все изверюхали.

Вернувшись домой, он распорядился:

— Довольно посидели на отцовской шее, марш все за грибами!

Запряг лошадь в большую телегу, на которой возили сено, наставил полную телегу коробов, корзин, ведер.

В тайге у порога каждый год бывает видимо-невидимо груздей, рыжиков, опят. Неленивые насаливают их по нескольку бочек, насушивают по многу мешков, со стола у них весь год не сходят грибные закуски, пироги и похлебки.

Все ребята, от самого малого до Секлетки, весело зашумели:

— Пошли-поехали!

И кинулись кто в огород накопать картошки, надрать луку, кто в кухню взять хлеба, соли, спичек. Больше, чем грибы, их интересовал костер в тайге и печеная картошка.

— А ты, мать, чего не собираешься? — спросил Павел жену.

— А ты сам? — спросила она в ответ.

— Дом сторожить надо кому-то. Вот я и посижу по-стариковски.

— На таком старике пахать можно, — незлобно, даже с похвалой отозвалась Степановна. — Так и быть, поеду. Только знай, мы заночуем ведь. Вблизях, наверно, все обобрано.

— Ночуйте с богом! — Павел широко махнул рукой: можете убираться совсем.

42
{"b":"270625","o":1}