Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тойза начала подавать тушеную баранину; поставив тарелку перед Конгаровым, она ласково погладила его по плечу.

— Ешь! Говорить будешь потом. Баранина не любит слушать, остынет.

Разрезая свою порцию на мелкие кусочки и подмигивая Застрехе, Лутонин сказал:

— Что ни толкуйте, а соленый огурчик не повредил бы.

Тот сочувственно вздохнул: он любил покушать.

6

— Я, однако, слышу табун, — сказал Урсанах.

Все умолкли, и тогда сразу стал хорошо слышен тот особый ход табуна, бегущего согласованным галопом, который похож на топот одного громадного коня.

Все подошли к окну. Табун мчался прямо на домик Кучендаевых, точно хотел растоптать его.

— Вот здорово испугался. Ай, хорошо!.. Беги-беги, потом лучше есть будешь. Трава медом станет. — И Урсанах прищелкнул языком. — Однако чей это, Аннычах?

— Эпчелея, — ответила дочь.

— Эпчелея? — удивился Урсанах. — Эпчелей упустил табун? Вот веселое дело. По всей степи смех будет, — и сам первый засмеялся.

Шагах в сотне от домика табун сделал крутой поворот и пробежал мимо. Тут стало видно, что за табуном скачет всадник на крупном темно-буром коне.

Поравнявшись с домиком, всадник резко остановился, и некоторое время и он сам, и его конь стояли не шелохнувшись, как памятник, будто для того, чтобы их могли разглядеть как следует. Потом всадник сказал сильным трубным голосом, привыкшим покрывать степные просторы:

— Здравствуй, Урсанах!

— Здравствуй, Эпчелей, здравствуй! Как дела?

— Кони, я сам и мой помощник — все здоровы. Здоров ли, думаю, мой Урсанах: что-то давно не видно.

— Здоров. Спасибо. Заходи!

Эпчелей слегка тронул повод, конь быстро повернулся и полетел за табуном, который сгоряча все еще продолжал бежать. Остановив табун, Эпчелей вернулся к домику, спрыгнул с коня, сбросил па траву волчью безрукавку, папаху и начал отвязывать от седла какой-то объемистый тюк.

Даже здесь, где решительно все — наездники, нет, пожалуй, другой такой великолепной пары, как Эпчелей и его конь.

Эпчелей высок ростом, мускулист, жилист, словно весь из веревок и узлов. Будучи великаном, он ловок и поворотлив, как мальчик. Конь под стать своему хозяину, тоже богатырь с широкой выпуклой грудью, крутыми боками, легкой сухой головой. Вот про таких, верно, сложены древние хакасские легенды, что они прорывали грудью скалы и, не замочив копыт, перелетали через Енисей и Абакан. У коня такая же поворотливость, как у Эпчелея, только у наездника она гордая, властная, а у коня покорная, услужливая, чуть даже подобострастная. Великан, возивший Эпчелея, мгновенно исполнял все его приказания.

Наездник внес тюк на террасу и кинул его так, что он развернулся, и к ногам хозяев легла большая медвежья шкура редкой, почти черной, масти.

— Дарю!

— О-о!.. — сказала Тойза, склонясь над мехом и поглаживая его. — Сам убил?

— Нет, наймовал товарища, — ответил за Эпчелея Урсанах и засмеялся.

Эпчелей снисходительно улыбнулся только одними глазами.

— А что с меня, со старой, спрашивать, — безобидно и беспечально молвила Тойза. — Старый, что малый, ровня.

Гости столпились вокруг шкуры, гладили, измеряли ее вдоль, вширь, пробовали, крепко ли держится волос; похвалам и шкуре и охотнику не было конца. Эпчелей стоял в стороне и сосредоточенно набивал трубку. На его широком, тугом, безбородом лице было полное равнодушие: серьезный человек не должен показывать ни радости, ни огорчения. Иногда только, тоже равнодушно, как бы случайно, он бросал короткий взгляд на Аннычах.

Шкуру он привез главным образом для нее и ждал, что она поймет это и обрадуется больше всех; именно она, а не кто-либо другой будет измерять, гладить ее, удивляться и говорить всякие приятные глупости: «Кто убил? Ты? Сам? О-о!.. — и обязательно потребует взять ее на охоту. — Я тоже хочу убить медведя. Нет. Я хочу живого. А что — можно поймать медведя арканом? Можно надеть на него седло? Я хочу ездить на медведе». Возможно, сдернет сапожки и попробует шкуру ногами, не то свернется на ней калачиком: «Теперь я буду спать только на медвежьей шкуре и ездить на живом медведе».

Она же не сделала ничего такого, всего лишь подергала на шкуре шерсть — не ползет ли, — при этом к рукам пристало несколько шерстинок; она стряхнула их, поглядела в окно, сказала: «А вон мой Игренька!» — и побежала к табуну. Наездник и глазом не повел за ней: серьезный человек не должен показывать и удивления.

Наконец интерес к шкуре ослаб. Тойза унесла ее в комнату. Снова сели за стол. Эпчелею подали обед, всем прочим чай.

Хотя Тойза положила ему и нож и вилку, Эпчелей резал баранину своим охотничьим ножом и брал руками: он жил одиноко, большую часть времени проводил на коне и привык есть по-дорожному.

— Все один живешь? — спросил его Застреха.

— Один.

— Почему не женишься? — Застреха не знал, что табунщик помолвлен с Аннычах.

— Рано.

— А сколько тебе лет? Скоро тридцать? И все рано?

— Невесте рано.

Помолвка состоялась с месяц назад, но свадьбу играть не торопились. Если уж из всех детей осталась им одна Аннычах, то и свадьбу ей Кучендаевы решили сделать такую, чтобы она заменила и все те, которые не привелось праздновать. Назначили ее на то время, когда табуны перекочуют на «дачу», люди и кони, нужные для широкой свадьбы, будут в кучке.

— Кто же она, твоя невеста? — продолжал выспрашивать Застреха. — Почему ей рано? Может быть, еще пеленашка?

Тойза испугалась, не проговорился бы Эпчелей — тогда пойдет невесть что: язык у Застрехи длинный, беспокойный, злой, — и перевела разговор на другое.

— Эпчелей, где твои награды?

Каким молодцом явился он с фронта: мундир, брюки, сапоги, фуражка, шинель — все новенькое; на груди — ордена, медали. И пока сватался, приезжал всегда так. А теперь, как любой пастух, во всем самом простом и даже старом, вместо наград — маленькие пестрые ленточки. Что касается одежды — сойдет, ту, красивую, жалко трепать на работе, но зачем снимать награды? Они ведь золотые и серебряные: не износятся.

— Потеряю — больше не дадут. — Эпчелей потрогал нашивки, заменяющие награды. — Что эти, что те — одинаково, — и начал объяснять, какая нашивка какой награде соответствует.

— Не говори, те лучше. — Старуха осторожно потрогала медаль «За доблестный труд», висевшую на груди Урсанаха. — Вот носит и не теряет.

Лутонин, Конгаров тоже имели нашивки, и разговор о наградах стал общим.

Отобедали. Эпчелею пора бы и уезжать, но куда-то исчезла Аннычах, а ему хотелось, чтобы она проводила его.

— Ты теперь где табунишь? — спросил его Застреха. — За Каменной гривой? Так-так. Наверно, ты и потоптал около гривы овсяное поле.

За Эпчелеем водился грех ездить и гонять табуны по полям, когда они встречались на его пути. Поля и дороги, завороты и объезды стесняли его. Он всегда мчался напрямик, свернуть с прямой могли его вынудить только дерево, дом, скала; его страстью были самые дикие, неприступные кони, бешеная гоньба, когда в ушах свистит ветер, охота за крупным и опасным зверем. Где же тут помнить о полях, если под тобой разъяренный зверь — дикий конь, а впереди другой разъяренный зверь — волк!

— В степи не один мой табун, — возразил Застрехе Эпчелей. — Пойди меряй следы и копыта, — и осклабился, довольный удачным ответом: мерить дикому табуну копыта одинаково, что считать зубы тигру.

Вернулась Аннычах.

— Посмотрим Игреньку! — сказал ей табунщик.

— Уже видела.

— Еще раз. Конь растет — ух! Пожар.

— Да-да, Аннычах, иди проводи гостя! — поддержала Эпчелея Тойза.

Но девушка отказалась.

— У меня болит голова.

«На шкуру едва взглянула, провожать совсем не хочет. А, бывало, прицепится сама и уедет так далеко, что дома потом бранят. В самом деле болит голова? Раньше никогда не жаловалась», — подумал Эпчелей, но, не выдавая огорчения, неторопливо попрощался со всеми за руку, важно вышел, надел безрукавку, папаху, красиво, спокойно вскочил в седло, а потом вдруг свирепо ударил коня плеткой.

105
{"b":"270625","o":1}