Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я хочу сказать, что предлагает всей молодежи комсомол. Перегонять скот с одного места на другое, щелкать кнутом да ухать — этого мало. Давайте поможем строить оросительные каналы, сажать лес, научимся поливать, вырастим для нашей скотины вволю овса и сена, дадим ей полный уход, покой. Вот тогда будем настоящими животноводами. А сейчас мы только пастухи. Если наша молодежь всего на один выходной день откажется от гулянки, весь завод будет в садах. Два человека могут посадить тысячу деревьев в день.

— Почему два? — спросила Сурмес.

— Так удобней, — ответила Иртэн.

В зале началось движение, говор. Затем поднялось несколько рук. Олько Чудогашев встал и делал какие-то знаки Аннычах. Девушка наконец поняла его и сказала Тохпану:

— Запиши: мы с Олько Чудогашевым посадим тысячу деревьев.

Боргояков с напарником — тысячу, Иртэн и Тохпан — тысячу…

Смеляков тревожно озирался: он видел, что остается один. Но вот к нему подошла Сурмес и что-то шепнула.

— Мы — тысячу двести! — радостно крикнул Смеляков.

Все удивились, что Сурмес — сильная, неутомимая работница — выбрала такого маленького напарника.

— И мне можно сажать деревья? — спросила мать Иртэн, Хызырка.

— Можно, можно. Сколько ты хочешь?

— Да хоть бы одно дерево, чтобы поиграть под ним с внучатками.

— Мы посадим тебе вокруг всего дома, — пообещал Тохпан.

Степан Прокофьевич сказал, что скот будет переведен ближе к Главному стану, если табунщики, гуртоправы и чабаны согласятся помогать на строительстве. Договорились работать по два часа в день: одна смена утром, другая — вечером.

Застреха сидел молча с настороженным и удивленным лицом. После собрания он попросил Степана Прокофьевича задержаться и, когда все разошлись, сказал:

— Вы решили скормить покосы. Вслед за Биже думаете строить на Камышовке и нынче же получить там сено. Без-зу-мие! Какая там Камышовка, если вы сейчас, на первом шагу, уже сидите в луже.

— Строительство идет нормально, — возразил Степан Прокофьевич.

— А зачем суете туда пастухов?

— Тогда закончим досрочно.

— Не досрочно, а печально. Пятьсот га недосева уже есть. Стравите покосы. С Камышовкой ничего не выйдет. Скот останется без корма. Дальше — голод, падеж. В ямы, над которыми теперь мечтаете: «Ах, ах, пруд, канал», — будете сваливать трупы. Вот конец вашим фокусам.

Особенно подозрительным казалось Застрехе то, что ради небольшой помощи, какую могли дать пастухи, скармливались покосы. Если дело идет так гладко, как расписано на бумаге, в этом нет нужды. Если приходится рисковать — значит, дело плохо. Об истинной причине этого шага Застреха сам не догадывался, а Степан Прокофьевич скрывал ее, так как боялся, что Застреха, узнав, в чем дело, пойдет на решительные действия.

11

— Где ты бродишь? — с ноткой упрека сказала Нина Григорьевна, когда Степан Прокофьевич наконец вернулся домой.

Она стояла перед окном и задумчиво глядела на степной простор, где в тучах пыли шло большое передвижение лошадей, коров и овец. Ее не радовал этот простор: весна, а травешка, едва поднявшись над землей, уже начала увядать. Вспомнилось родное Черноводье, Украина, Поволжье, сады в белом, легком, как дым, цвету. На поемных лугах еще не пересохли оставленные половодьем теплые ласковые лужи, а над водой уже поднялись крупные золотистые лютики. Дни — звон кукушек. Ночи — соловьиная песня.

— Что там? — спросил Степан Прокофьевич, кивая на окно.

— Ничего. Привыкаю… — отозвалась Нина Григорьевна.

И продолжала думать, что последний переезд неудачен: май похож на ноябрь, когда все отцвело и побито заморозками. А что будет осенью, зимой? Мысленно представила те многодневные злые бураны, какие подуют здесь в феврале и марте: не выйди на улицу. Вспомнила про своих ребятишек. «Как, наверно, будет тоскливо им в этой пустыне».

— Ты чем-то расстроена? — спросил Степан Прокофьевич.

— А ты счастлив? — ее опечаленные глаза стали сердитыми. — Почему нас послали сюда? В эту… в эту овечью смерть.

— Сте-епь, — поправил он.

— Сме-ерть, — упрямо повторила она. — Я не оговорилась. Вряд ли сладко живется тут бедным коняшкам и овечкам.

— Здесь не так уж плохо. Осень, говорят, замечательная. Да и сейчас мне нравится кое-что.

— Тебе все нравится, ты во всем найдешь…

— В самом деле, есть. Ты погляди получше… Вон туда, на холмы. Погляди, как они переходят один в другой, какие они плавные, ласковые.

— Тоскливые, скучные, мертвые. Травинка у травинки не видит вершинки, а скотинка скотинке за пять верст голос подает.

— Есть-есть… — Степан Прокофьевич повертел пальцами около своего лба. — Как бы назвать это? Нетронутое, детское, чистое.

— Не мудруй: ничего нет. Почему нас именно сюда?

— Надо кого-то.

— А Застреха?

— Говорят, нужен в другом месте, в аппарате.

— Развалил дело в одном, стал нужен в другом. За развал — легкое местечко. Он не старше тебя. На фронте не был. Сидел здесь, пил молоко, растил живот и рассуждал: это не выйдет, это не нужно. Тряхнуть бы его как следует. Не трясли. Почему одни тянут все: и фронт и тыл, всякие прорывы, подъемы, а другие ничего?

— Ты хочешь, чтобы я, как Застреха, пил молоко, набирал животик? Потерял доверие партии? Чтобы меня выгнали отсюда в шею? — Степан Прокофьевич очень выразительно показал, как следует это сделать.

— Говорить с тобой… — Нина Григорьевна безнадежно махнула рукой. — Лучше не говорить.

— Опять не так?

— А что хорошего сказал ты? Буду, как Застреха… Решил, что я хочу променять доверие партии на… — и обрисовала около мужа воображаемый живот. — Какой тебе нужен? Довольно? Побольше? Говори, не стесняйся, я не скупая, — потом брезгливо фыркнула: — Бр-р… гадость. Я знаю, чего стоит доверие партии. Не такая уж дурочка.

— Тогда, женушка, мы зря спорим, вхолостую. Давай-ка скажем партии спасибо, что она послала нас сюда, наградила таким доверием, — и засучив рукава работать!

— Одно дело — партия и совсем другое — Застреха. Если бы он был не лентяй, не летун, доверие партии сказалось бы не в этой… — Нина Григорьевна пробормотала что-то нелестное про степь. — Что ни говори, а мы здесь по милости Застрехи. Трясти таких надо. Трясут плохо.

Людей чаще всего украшают радость, счастье, а Нина Григорьевна, наоборот расстроившись, становится красивей.

И теперь ее сорокалетнее, уж сильно поблекшее лицо залилось молодым румянцем, серые мелковатые глаза стали синими и глубокими, в складке губ появилась гордая, воинственная черточка.

— Зачем он околачивается здесь? — продолжала она, раскладывая на столе цветную бумагу; она работала в детском саду воспитательницей и сейчас хотела нарезать флажков, наклеить фонариков и цепей для украшения комнат.

— Решил посмотреть, как хозяйствуем, — ответил уклончиво Степан Прокофьевич. Он не был скрытен и не держал Нину Григорьевну в неведении относительно своих дел, но некоторые заботы, тревоги таил про себя. Помочь ему порой она бессильна, а переживаний при ее горячности не оберешься.

— Ревизия? — допытывалась она. — Нечего сказать, веселое начало: человек проработал всего с гулькин нос — и уже ревизия. Вот ему, Застрехе, надо бы устроить ревизию.

Разговор был прерван стуком в дверь. Пришел Застреха.

— Извините, что врываюсь, может быть не вовремя. Нарушаю семейный покой, — сказал он в сторону Нины Григорьевны.

— Действительно, не вовремя. Мы уходим гулять. Еще ни разу не бывали в парке, — отозвалась она. — Говорят, замечательный: аллея березовая, аллея тополевая… Вы же и говорили — помните? На Белом.

— Вы не поняли меня. Парк был когда-то, — пробормотал Застреха, глядя в недоумении на Нину Григорьевну, которая сидела у стола, разрезая на дольки листы цветной бумаги, очевидно и не думая никуда уходить.

— Все равно пойдем, в бывший парк.

— Ни-на… — сказал многозначительно Лутонин.

145
{"b":"270625","o":1}