Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Сгоришь! — кричит ей Конгаров. — Сгоришь!

Она удивленно озирается, а ему весело. Загнав гусей под крылечко, девушка убегает с подойником к озеру, где летний загон для скота. Конгаров наблюдает за тенями. Солнце садится, и тени становятся длинней, все гуще покрывают степь.

Красиво изогнувшись, как в танце, — одной рукой уперлась в бок, другую занесла выше головы, поддерживая подойник, который стоит у нее на плече, — Аннычах поднимается в гору. Идет легко, как всплывает, и не подумаешь, что подойник полон молока.

Конгаров вскакивает, бежит ей навстречу, и у них завязывается жаркий спор. Так, споря, они подходят к крыльцу.

— Ну и упряма… — жалуется он Тойзе.

— Отдай ему — он и выпьет один все. Полетит под гору — лови молоко в озере, — говорит Аннычах, потом ставит подойник на крыльцо, приносит кринки, банки, ситечко, процеживает молоко и подает Конгарову литровую банку:

— Кушай!

— Куда столько?

— Глядите! — Аннычах берет другую такую же банку и выпивает.

Тогда выпивает и Конгаров. Тойза не хочет. На оставшемся молоке заводят лепешки.

Сделано все. Тойза и Аннычах садятся на крылечко.

— Вот и ушел день… — говорит старуха со вздохом жалости и облегчения. — Глазами вечно бы жила, а ногам довольно, отдыхать просятся.

Солнце утопает за холмами, и на всю степь ложится одна сплошная тень.

— Где же ты был столько времени? — спрашивает Конгарова Тойза.

Он называет Красноярск, Москву, Ленинград и много других мест.

— Страшно? — Все дальние места старухе представляются почему-то страшными, и хотя Конгаров уверяет, что страшного нет ничего, она остается при своем убеждении. — Я умерла бы. Кто же кормил тебя маленького?

Выслушав рассказ о детском доме, она говорит с печалью:

— А мамка твоя сколько слез пролила: «Кто моего Аспата кормить, одевать будет?» Нашлись добрые люди.

Начинает подниматься большой круглый месяц. Степь вновь светлеет, у холмов, курганов и могильных плит вновь укладываются тени, но уже совсем не так, как при солнце.

Аннычах уходит в дом и немного погодя появляется в табунщицком наряде. На ней шляпа, куртка, брюки — все из парусины. В руках она держит седло.

— Куда собралась? — спрашивает Конгаров.

— На работу.

— Когда домой?

— Через неделю.

…Она уже на коне. Вокруг похаживает Тойза и оглядывает, крепко ли затянуты подпруги, взнуздан ли конь, есть ли при седле торбочка с продуктами. Старухе ни к чему, что девушка — уже бригадир, она все еще снаряжает ее, как маленькую.

Аннычах недовольно ворчит:

— Не сидится тебе, вот и болят ноги.

Наконец этот обидный осмотр закончен. Все в порядке. Аннычах подает Конгарову руку и уезжает.

10

Весь вечер Степан Прокофьевич читал отчеты.

Триста тысяч гектаров пастбищных, сенокосных и пахотноспособных угодий; плодороднейшие черноземные и каштановые почвы; десяток значительных озер, несколько речек, много ключей. Наряду с этим — бездождное небо, свирепые ветры — суховеи, знойные лета, трескуче-морозные зимы. Урожаи удавались реже, чем недороды, а в последний год жать и косить было почти нечего. Скот сильно отощал, молодняка много погибло.

Один из прежних директоров — Головин — пытался завести огород, птиц, пчел, но их либо уже постигла, либо ждала участь парка. В рабочей силе был вечный прилив и отлив, крепко держались только местные уроженцы — хакасы, а из пришлых — немногие энтузиасты.

В отчетах утверждали, что виновата во всем природа, она не способна родить настоящую траву, колос, овощи и фрукты. Кому же понравится жизнь без деревца, без травки, без огурчика и яблочка! Скот не плодится, рабочие бегут, а директоров меняют за неспособность.

Год от году все настойчивей проводилась мысль, что на землях завода нормально развиваться может только единственная отрасль хозяйства — табунное коневодство, не требующее больших запасов корма, а посевы, крупный рогатый скот, овцы были и будут убыточны.

Лутонин пригласил Застреху и начал перелистывать последний отчет. Подряд замелькали страницы, испещренные красным карандашом. Полистав и ни на чем не остановившись, закрыл отчет, хлопнул по нему ладонью и сказал:

— Борис Михайлович, все ли учтено здесь? Таково ли действительное положение вещей, как оно обрисовано?

— То есть вы хотите сказать, что… Вы бросаете мне обвинение, — проворчал Застреха удивленно и растерянно. — Попросту говоря, обвинение во лжи, в надувательстве, — и резко встал, чтобы уйти.

Но Степан Прокофьевич схватил его за рукав:

— Так нельзя, нельзя. С таким подозрением я не выпущу вас.

Они заговорили наперебой. Лутонин убеждал Застреху сесть и спокойно выслушать. Никаких упреков бросать ему он не думал, имеет в виду совсем другое. Застреха не слушал его и, весь дрожа, доказывал несправедливость вообразившихся ему обвинений:

— Признаю за собой одну вину, если это вина, что я не двужильный. А все другое: лень, беспечность, тем более ложь, надувательство… отвожу категорически. Ка-те-го-ри-че-ски! Я работал во всю силу, бывало сверх силы. Борешься, как с многоглавым змеем: срубишь одну голову, вместо нее вырастают две. Нужны рабочие, корма, строительные материалы, надо косить, молотить, сдавать, — и все сразу. И по всякому делу надо ехать. Сегодня, завтра, все время — ехать, ехать. Да ни один цыган за всю свою жизнь не разбил столько колес, сколько я на этом заводе. — Секунду помолчал и добавил со злым торжеством: — Один за целый цыганский табор! — Потом сел и переменил крикливый, сердитый тон на безнадежно печальный. — Гонял один за целый табор и ничего не добился.

— Довольно об этом, довольно, — сказал миролюбиво Степан Прокофьевич. — Меня интересует совсем другое — все ли ресурсы введены в дело.

— К сожалению, все. И не сомневайтесь! — Застреха взял отчет, торопливо открыл на одном, другом, третьем месте. — Видели? Видели? Тут не словеса, а цифры. Что вводить, заводить? Наше поголовье требует ежегодно тридцать тысяч центнеров сена, а покосы дают только по два центнера с гектара. Считайте, сколько надо обползать с косилками? И это в лучшие годы. А в плохие?.. — Он опять вскочил и начал кружить по комнате, размахивая руками и резко встряхивая головой, как деревянный игрушечный человечек, которого дергают за нитку. — Заводить надо там, — он ткнул вверх пальцем. — Там, где дожди делаются. Но сие от нас не зависит.

— Ударит мороз, — сказала Тойза, кивнув на окно, которое сильно запотело. — Продрогнет моя Аннычах. Я позабыла сказать, надела бы под брезент что-нибудь теплое, а сама она только и норовит выскочить в одном платье. Горячая, будто каленых углей наглоталась.

— Не замерзнет: молодая, а начнет мерзнуть — попляшет и согреется, — отозвался Конгаров. Он только что вернулся из степи, где искал следы древнего орошения, и теперь ужинал.

Тойза подливала ему душистое парное молоко.

— И что же ты делал столько времени в Москве? — Для старухи все далекие города — Москва.

— Учился.

— Все учился? И ничего, не хворал? Говорят, от большой науки можно умереть.

— Это сказки.

— Когда моя Аннычах училась, мне так жалко было ее. Пьет, ест и спать ложится с книжкой. Я говорю: «Побереги себя, после школы долго жить придется». А она мне: «Грамота — не болезнь, годы не уносит».

— Хорошо училась?

— Хорошо. Большую такую бумагу заработала. Хочешь, покажу?

Когда Конгаров поужинал, перешли в комнатку, которую занимала Аннычах. На стене висели три похвальные грамоты: две выданы Урсанаху за многолетнюю хорошую работу, третья — Аннычах за отличное окончание семилетки.

— Надо учиться дальше, — сказал Конгаров, прочитав грамоту.

Тойзе стало смешно:

— Какая ученица… невеста.

— Не только невесты, а и замужние учатся. Через три-четыре года Аннычах может стать зоотехником либо агрономом. Задержите дома, потом Аннычах обижаться будет на вас. Отец — знатный человек, еще работает, нужды нет — самое дело учиться.

111
{"b":"270625","o":1}