Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тогда поселковый совет отправил в город бумагу, что есть у них сын батрака — партизана, погибшего за советскую власть в борьбе с баями, теперь сирота, некому ни пошить на него, ни постирать, ни присмотреть за ним. В ответ на бумагу пришла телеграмма — Конгарова требовали в город.

Его отправили с попутной машиной. На Белом озере была остановка. Когда шофер и другие пассажиры пили чай, говорили о чем-то забавном, громко смеялись, Аспат пробрался в эту пустовавшую комнатку, лег вот на эту скамью. Не помнил отца, схоронил мать, и отнимают последнее — родную степь. Куда везут, зачем? И он громко заплакал.

Прибежала Тойза, начала утешать:

— Не надо. Здесь у тебя никого, там лучше будет. Не надо, большой ведь. Люди услышат — нехорошо. Что сделаешь? — бормотала она и сама плакала. Она готова была оставить его, взять в сыновья, но не знала, что так можно сделать: если уж требует начальство — тут ничего не переменишь.

От того давнего горя даже теперь у Конгарова защемило сердце, стало душно.

Аннычах принесла медный кувшин с водой и стакан, потом обе хозяйки ушли.

Распахнув окно, Конгаров жадно вдыхал ветер, который вливался через одно окно и выливался через другое. Он был все тот же — душистый, ласковый, несказанно родной ветер, какой провожал его пятнадцать лет назад.

«Будто ждал меня. И комната ждала». Он представил себе, как шли годы: у него — детский дом, рабфак, университет, музеи, экспедиции, книги, он влюблен уже в другую землю, в другую жизнь и красоту, он ушел так далеко, что обратно и пути не видно, а здесь все равно ждут не дождутся его. И ему захотелось услышать, что его ждали.

Позвал Тойзу, но пришла Аннычах.

— В ней никто не жил? — спросил Конгаров, обводя глазами комнатку.

— Никто.

— А это? — потрогал пепельницу, пошуршал спичками. — Ждете кого-нибудь? Ждали?

— Мало ли какой человек может приехать. Вот вы.

Ему стало радостно: пусть не одного его, а все-таки ждали.

Аннычах стояла в пролете двери, смущенно одергивая рукавчики платья: теперь оно и ей казалось коротковатым. Не потому ли гость смотрит на нее так внимательно. Вспомнила слова матери: «Скажут, что Урсанах и одну дочку не может прикрыть как следует».

— Вы звали зачем-то, — напомнила она.

— Ты что делаешь? — он говорил ей «ты», она была для него еще маленькая. — Садись, поговорим. Ты помнишь меня? Нет. А я помню. Нас тогда много приехало. Ты испугалась — и нырк под одеяло. Видать только глазенки, горят, как два уголька. Сколько тебе лет? — И очень удивился, что скоро восемнадцать. — Уже? Ты совсем большая. Учишься? Как тут жили без меня?

Она отвечала коротко: да, нет.

— Я часто вспоминал ваш домик: как, думаю, там? Приехала машина. Пьют чай, смеются. Из-под одеяла глядит маленькая испуганная девочка. Думал, что ты все еще маленькая. Вот как ошибался.

— Вы звали… — снова напомнила она.

— Я хотел спросить, — не стесню тут никого?

— Да не-ет. Мне можно уходить?

— Куда торопишься? Посиди.

— Надо мыть посуду.

— Посуду? Пойдем вместе. Я помогу, я умею.

Аннычах с испугом взглянула на него, быстро вышла и закрыла дверь на крючок. «Мыть посуду… Мать тогда загрызет меня. Пожалуй, уже ворчит: „И куда опять ускакала Аннычах? Бросила посуду, вода стынет. Вот коза — к делу хоть привязывай“».

А Конгаров стоял перед закрытой дверью и бормотал озадаченно:

— Рассердилась… С чего, на что? Посуда… Чудно! И что взбрело ей в головенку?

За дверью послышались легкие шаги, опять звякнул крючок, и шаги удалились.

Конгаров лег в постель и отдался тому неопределенному, но сладкому раздумью обо всем, какое охватывает человека при возвращении домой после долгой разлуки.

И вдруг почувствовал резкое уменьшение света. За окном, которое глядело на солнце, стояла Аннычах и занавешивала его одеялом. Занавесила все окна. Конгаров сделал вид, что крепко спит, а потом и в самом деле уснул.

Разбудило его монотонное печальное журчанье. Оно рождалось где-то в доме, но где, отчего, — Конгаров не мог понять, хотя долго и старательно вслушивался. Окна все еще занавешены. Осветил часы спичкой. Без десяти минут семь. Спать больше не хотелось, он подумал, что, быть может, отхрапел целую ночь, уже утро, и вышел на террасу. Но был еще тот же первый день, часы показывали семь вечера.

Журчали ручные жерновцы, на которых Тойза перемалывала овсяную крупу на муку. Овсяной муки почему-то не было в продаже, только крупа, а Тойзе захотелось угостить Конгарова лепешками со сметаной.

Конгаров закатал рукава рубашки по локоть и завладел жерновцами:

— Твое ли дело — молоть? В доме столько молодых.

— Аннычах торопится, ей скучно — как сыплет крупу, так и обратно идет крупа.

— А я на что? Как молоть — мелко, крупно? На лепешки, значит — помельче.

— Ты умеешь ли?

— Смотри. Буду плохо — бей по рукам.

— Скажет тоже, — упрекнула его старуха. — И так неудобно — заставила гостя работать.

— Лепешки гость будет кушать? Лепешек-то дашь мне?

— Как можно не дать?

— Вот я и хочу намолоть побольше. Лепешки я люблю.

Он когда-то молол и теперь быстро припомнил это нехитрое дело. Мука получалась хорошая.

— А мне что делать? Отдыхать? — Старуха села, положила руки на колени и засмеялась. — Нет, не умею. — Пустым рукам было неловко, тоскливо. — Вот дожила: работать трудно и без дела не могу. Нас как учили: ты одно не успел, а мать сует уже другое, третье. — Вздохнула, пошла в комнатку и вернулась с вязаньем. — Зима хоть и далеко, а все равно будет, чулки пригодятся.

Обоим стало хорошо. Конгаров будто вернулся в те самые счастливые дни детства, когда мать была дома, здорова, печка натоплена, из нее дышит допекающийся хлеб, и снова шумят жерновцы. А для Тойзы будто свершилось несбыточное — у нее есть сын, большой сын.

Вошла Аннычах с тарелками.

— Проснулся, а мы-то спорим: будить — не будить. Мать говорит: «Буди, ужин готов», а я: «Пускай спит. Сон дороже нашей каши». А что скажет гость?

— Я люблю вдоволь и сна и каши.

— Моя Аннычах думает угощать тебя одним сном, — сказала Тойза. — Тарелок-то, видишь, только две принесла.

Аннычах озорно покосилась на мать, на Конгарова, уже изрядно запыленного мукой, и отшутилась:

— Нет, не одним. Теперь я знаю, как угощать надо. Сперва скажу: мели муку, коли дрова, вари обед, а сварит: ложись спать, обедать мы одни будем, обедать мы не ленивы.

Сказав это, она испугалась, но все были настроены благодушно, шутка никого не обидела.

— Муки довольно, — объявила Тойза. — Будем ужинать.

Ужин прошел в том же благодушном, веселом настроении. Тойза принялась мыть посуду, Аннычах ушла устраивать на ночь скотину, птицу, Конгаров — колоть дрова.

Хорошо после целой зимы, проведенной за книгами да бумагами, помахать топором. Он заносит его через голову за спину, насколько могут руки, грудь при этом расширяется почти вдвое, кажется, что в ней распахиваются все двери и окна и она наполняется до самых отдаленных уголочков свежим воздухом. И такое обыденное дело, как дыхание, вдруг становится наслаждением. Каждый мускул, сустав, косточка начинают петь: они нужны, о них вспомнили. Они давно не работали так, всем хором, и сначала получается некоторый разнобой, но от удара к удару лад больше, и вот уже раз за разом топор без промаха находит сердцевину чурки.

Напиленные дрова переколоты все. Жалко. Он только раззудился.

— Тойза, дай-ка еще дельце! Нечего? Урсанах делал бы что-нибудь? Давай я за него сделаю.

Тойза высовывается с терраски, но не видит на дворе никакого дела.

— Урсанах теперь закурил бы трубку и говорил бы с кем-нибудь. Может, ругал бы кого-нибудь.

— Любит ругаться?

— Любит — не любит, а надо. Какой же хозяин, которого никто не боится? — и с гордостью: — Наш Урсанах — хозяин.

Конгаров закуривает трубку, садится на крылечко и глядит, как наступает вечер. У холмов, курганов и могильных плит лежат причудливые тени. Аннычах гонит гусей. Они бредут веревочкой: впереди гусыня, за ней — желтоватые, еще не оперившиеся гусята, позади гусак; переступая из теневых пятен в освещенные, гусята становятся оранжевыми, будто вспыхивают. Загорелая, ярко одетая Аннычах тоже будто вспыхивает.

110
{"b":"270625","o":1}