Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Один другого краше, — с доброй усмешкой сказала Домна Борисовна. — Что конь — что наездник.

— Спасибо за похвалу. Да-а, были и мы в свое время орлами. Помнишь, Тереха? И-их-х… — Орешков задорно тряхнул головой. — А теперь вот старики… Да это ничего, мы и в стариках не последние. Урсанах, ты, я… Старше нас на заводе нет. В списке кадров стоим под первыми номерами. Ну, до свиданья!

— Еще минутку, поверните Терека сюда головой, — попросил Лутонин.

Без единого сколько-нибудь значительного изъяна, конь был особенно хорош спереди. Если в движениях, неторопливых и осторожных, в некоторой худобе тела сказывалась старость, то в легкой гордой голове с быстрыми, темно-блестящими, выпуклыми глазами была еще огненная молодость.

Миновав несколько отделений, Домна Борисовна остановилась перед жеребцом светло-рыжей масти.

— Вот другой наш папаша, дончак Феникс. Тоже скакал, брал призы, премии. Феникс, а ну, покажись!

Она загремела дверью, как бы открывая ее. Жеребец заржал высоким, чистым, металлическим голосом, быстро повернулся и начал тыкаться головой в дверь.

— Хорош голосок? С таким можно выпускать на сцену, в оперу. Феникс по всем статьям что надо: красавец, отличный косячник, первый соловей.

Застоявшийся жеребец, весь дрожа, сильно напирал на дверь, бил в пол копытами и громко, требовательно ржал.

— Надоело стоять, — понимаю, понимаю. Потерпи еще денек, два, а там пойдешь в косяк. — Она повернулась к Лутонину: — Англичане легче переносят стойло — домоседы, а дончаки, как пахнуло весной, с ума сходят по воле. И в степи, как рыба в воде. Англичанин чуть-чуть ушиб, наколол ногу и уже хромает, надо ставить в изолятор, а дончаку все нипочем, дончак в изоляторе — редкость.

В конюшнях, где были кобылицы и молодняк, останавливались также на выбор: обстоятельно всех за один обход не осмотришь, не запомнишь. У Степана Прокофьевича уже начали путаться имена, масти, родословные. И когда после обхода он попытался припомнить виденное, то оказалось, что вполне отчетливо запомнил очень мало. Ярче всего Домну Борисовну: в шерстяной вязаной кофте, в верблюжьем пушистом платке, идет неторопливо, внимательно ко всему приглядывается и ничего не пропустит. «Опять натрусили сена… подметите! Мели? Плохо, еще раз», «Жеребенок у Ромашки туманится. Последите, что с ним». Ее замечания коротки, суховаты, но спокойны, тихи, и трудно сказать, чего в них больше: начальнической строгости или дружеского уговора.

Вернулись к родилке.

— Я, признаться, устал. — Павел Мироныч опустился на скамью при входе. — Приземляйтесь, товарищи!

— Меня прошу извинить, — Домна Борисовна начала прощаться. — Мне надо…

— Никаких «надо», — сказал Орешков. — Идите спать! Вы же не отдыхали со вчерашнего дня.

— Откуда такая осведомленность?

— Разошлись мы после полуночи. Вы не домой, а сюда. И вот только что ожеребилась Нивернеза. Кто же дежурил при ней? Вы, определенно, не ложились спать.

— Мне и не надо, я на ногах сплю. Не верите? — Домна Борисовна всю тяжесть корпуса перенесла на одну ногу, другая едва касалась пола, склонила голову, изобразила необыкновенное сходство с дремлющим конем. — Вот так… как Терпсихора Хакасская.

На этот раз веселей всех смеялся Орешков.

— Эхо-хо, опять идти, — проворчал он, вставая. — И что за удовольствие находят в этом люди?

9

— Вот, — сказала Тойза, вводя Конгарова в комнату для приезжих, — вся тебе. Отдыхай! — и погладила его по плечу.

— А вы не живете в ней? Пустует?

— Кому жить? Эка степь… — Тойза развела руками.

Маленький, всего из трех комнат, домик представлялся старикам Кучендаевым необъятно просторным. Почти всю жизнь, лет пятьдесят, они знали только седло да земляной стан-шалаш, где голова упиралась в одну стенку, а ноги в другую, и когда получили дом — заняли сперва одну комнатку: им не приходило в голову, что можно в одной комнате обедать, в другой — спать, в третьей — принимать гостей. Потом, когда подросла Аннычах, заняли еще комнату, а для третьей так и не придумали дела, кроме как оставить для приезжающих.

— Живи-живи, — сказала Тойза. — Никого не стеснишь, не бойся! — и ушла.

Но погодя немного явилась опять, вместе с Аннычах. Обе принесли по большой мягкой охапке — постель.

— Это вы напрасно: у меня есть своя, — сказал Конгаров.

— Гость — и будет спать на своем. Как можно!

Женщины принялись неторопливо, старательно взбивать большую полосатую перину, высокие, как надутые, розовые подушки, расправлять простыни, одеяло. Тойза все поглядывала на Конгарова, улыбаясь то радостно, то печально, и приговаривала:

— Живи, отдыхай!

«Пускай человеку будет хорошо, как дома, — думала она и вспоминала своих безвременно погибших детей. — Теперь бы они были, как этот, большие. И почему так обидно: у него ни отца, ни матери, у нас ни одного сына? Почему он не наш сын?»

Все их сыновья умерли в раннем детстве. Бродя за табунами бая Сукина, Кучендаевы возили с собой и детишек; укутают, как можно было при батрацкой бедности, положат в корзинку и привяжут к седлу. Повисит корзинка с полгода, с год, а там, глядишь, и отвязали: опустела. Одного мальца выбросила из корзинки и убила вспугнутая лошадь, других продуло насмерть резким степным ветром. Осталась одна Аннычах, которая родилась в более счастливое время, когда отец стал работником конного завода.

Тойза спросила, был ли Конгаров на войне, — был, — и продолжала раздумывать: «Вырос сиротой, годов пятнадцать скитался где-то, был на войне — и все равно остался жив. А у нас при отце, при матери — и умерли». И несколько утешилась тем, что скоро у нее будет зять, авось дождется она и внуков.

На ярком лоскутном одеяле расправлена последняя складочка.

— Аннычах, принеси свежей воды! — сказала Тойза. У нее было заведено — приезжему человеку сразу же, не спрашивая: постель, воду, пепельницу, полотенце, мыло, спички.

Через секунду мимо окон промелькнула Аннычах, побежавшая к ручью за водой. Старуха начала вытирать пыль.

Конгаров оглядывал комнатку. Небольшая, шагов семь вдоль, шагов пять поперек, но такая чистая, светлая — с окнами на три стороны, что стены тоже будто свет, только сгустившийся: шагнешь, и они расступятся.

У внутренней глухой стены — широкая скамья. На ней устроили для Конгарова постель. Перед окном на озеро — низенький, как детский, столик, две, тоже низенькие, под стать столику, табуретки. Около двери пирамидка из четырех сундуков, окованных впереплет полосками цветной жести: красной, синей, желтой, зеленой. Нижний сундучок с дорожный чемодан, следующий поменьше, самый верхний совсем маленький — шкатулка.

В одном простенке полка в четыре доски — с медными кувшинами и кувшинчиками, начищенными до солнечного блеска, с пестрыми тарелками, блюдами и блюдечками, поставленными на ребро, с графинами, бокалами и пустыми бутылками всякого вида и цвета — от вин, настоек, духов, лекарств.

Во всяком хакасском доме обязательно есть полка с посудой, которая приобретается как украшение. Была такая и в бедной батрацкой юрте, где родился и провел свое детство Конгаров. Он любил это убранство и долго считал его бесценным сокровищем, чудом. И потом, когда увидел подлинные сокровища — картины, статуи, редкий фарфор, хрусталь, для него не померкли спутники его детства. Пусть это были дешевенькие тарелки и бутылки из самого грубого стекла, но ведь они впервые разбудили в нем пристальное внимание и любовь ко всему тому, что создано трудом, искусством и вдохновением человека.

— А здесь все, как было, — сказал Конгаров, оглядев комнатку.

— Что нужно гостю? — спросила глуховатая по старости Тойза.

— Ничего. Я говорю: здесь все, как и было.

— А-а… помнишь.

Можно ли позабыть, когда тут, в этой комнатке, он пережил свое самое большое горе!

Отца Конгаров не помнил, лишился его трехлетним. Мать почти всегда болела. С детства пришлось ей батрачить на бая Сукина: маленькой перебирала овечью шерсть, а подросла — заставили делать кошмы, вить из конского волоса арканы, мять лошадиные и воловьи шкуры; ядовитая пыль от больных и павших животных отравила ее и в тридцать пять лет свела в могилу. Двенадцатилетний Аспат остался один.

109
{"b":"270625","o":1}