Да, польские дела были обойдены, но все остальные казались достаточно весомыми. Прежде всего — Япония. Сталин дал понять, что советская сторона закончит переброску своих войск на Дальний Восток к началу августа и уже 8 августа ее армия займет свои позиции на маньчжурском рубеже. Было повторено заявление, сделанное в Ялте: русские должны иметь достаточные основания для вступления в войну на Дальнем Востоке, а это значит, что соответствующие условия, которыми русские оговорили вступление в войну, должны быть выполнены. Уже сейчас Япония пытается установить, на каких основаниях союзники согласились бы заключить с нею мир. Поэтому есть смысл союзникам договориться об этом заранее.
Русские вернулись в этот вечер к вопросу о Германии, и это также нашло свое место в отчете Гопкинса президенту. Сталин сказал, что следует изучить все аспекты подготовки мирной конференции, быть может, учтя опыт Версаля, — русский давал понять, что Версальская конференция была подготовлена плохо. Как показалось русским, союзники все еще возражают против расчленения Германии, по крайней мере, их позицию в Тегеране и Ялте можно было понять так. Но, возможно, есть резон вернуться к этой проблеме, не уточняя пока мнения сторон. Именно не определяя пока; как можно было понять русского премьера, свое слово он скажет позже. Что же касается будущего германской экономики, то, как представляется ему, Германии следует разрешить восстановить легкую промышленность и ту часть тяжелой индустрии, которая необходима ей, чтобы организовать жизнь ее городов и сел и не оставить население без транспорта и тепла.
Как ни лаконичен был отчет, который в этот вечер Гопкинс отправил президенту, он, этот отчет, был значителен уже потому, что на нем была дата: 8 августа.
73
Хомутов явился к Бардину с заявлением о переходе в военное ведомство, речь шла о Гоголевском бульваре, — по всему, Генштаб, его внешние дела. Егор Иванович дал согласие.
— Не жалеете? — был вопрос Бардина.
Хомутов достал пачку «Казбека» нераспечатанную и острым ногтем большого пальца вспорол ее.
— Откровенно?
— Да, разумеется…
— Не жалею…
— А почему все-таки, Витольд Николаевич? — Бардин-то жалел, что Хомутов уходит.
— Там… разбег меньше, Егор Иванович, — усмехнулся он.
— Это как же понять?
— Там мне настоящее дело завтра дадут, а тут мне бежать и бежать, — заметил он и, пододвинув пепельницу, обломил в нее хрупкую палочку пепла.
— Разве то, что вы делали, не дело? — был вопрос Бардина.
— Я как тот солдат, Егор Иванович, который ушел на войну с первого курса политехнического, а вернувшись с войны, снова попал на первый курс, — заметил Хомутов все с той же горчайшей улыбкой. — Ему надо быть директором Днепрогэса, а его определяют на первый курс, так?.. Я-то понимаю, что с первою курса в директора не берут, но и меня понять надо… — заметил Хомутов и встал.
— Надо понять, — согласился Бардин.
Хомутов ушел.
Печальное раздумье овладело Бардиным. Жаль Хомутова. Что ни говори, зрелый человек, а это немало. Очень хотелось винить себя: мог бы не уйти Хомутов. А может быть, ушел бы все-таки? Ушел бы?
Бардин пригласил Августу.
Она явилась странно смятенная, сидела тише воды, ниже травы, все прятала глаза. Видно, некрасивые погибают первыми, подумал Бардин, вон как вольготно пошли гулять по ней знаки времени, жестокие знаки: кожа у висков стала хрупко-бумажной, неживой, точно прохудилась и едва ли не треснула на множество морщинок, да и щеки как-то собрались в кулачки, и лицо вдруг стало благообразным, каким не было никогда.
— Взгляните на ялтинское досье и, пожалуй, обновите, у вас есть недели три, — начал Бардин издалека.
Она кивнула в знак согласия, в этом ее кивке была апатия, в иное время она наверняка бы спросила, чем вызвано такое задание.
— Предстоит поездка, — сказал Бардин, явно желая растревожить ее.
Она вновь кивнула, тихо и покорно.
— Все?
И вновь Егор Иванович посмотрел на нее с нескрываемым вниманием. У нее появилась привычка щурить глаза, прежде этой привычки не было.
— Хомутова жаль, Августа Николаевна…
Она забеспокоилась:
— Жаль.
— Его рядом иметь на нравах советчика, цены ему не было бы, не так ли?.. У него есть норов, но есть и мнение. Он может тебе сказать «нет» и даже настоять на несогласии. Он, пожалуй, строптив, но коли врежет, то врежет в лицо… Не так ли?
Она печально смотрела на Бардина.
— Так.
— Не могу сказать, что с ним легко, особенно когда он дуется, но он нередко прав и в сомнениях своих, и в претензиях, и в обидах… Мне не страшны его сомнения, понимаете?
— И мне…
Бардин поднял глаза на Августу и обмер — лицо ее было мокро от слез.
— Августа Николаевна! — закричал он, забывшись. — Августа Николаевна…
Но она уже поднялась, закрыв лицо руками.
— Только не спрашивайте меня, — взмолилась она, — только не спрашивайте… — повторила она и выбежала из кабинета.
Бардин остался один. Жить среди людей и так мало видеть, сказал он себе. Так мало видеть.
В гостиной отдела печати, больше похожей на ярмарку новостей, чем на гостиную, Бардин встретил Галуа.
— Егор Иванович, вот вас мне и надо! — произнес француз заученно, у него была припасена эта волшебная фразочка на все случаи жизни. — Тут я пригласил одного американского друга на ленч, а он говорит: «Эх, позарез надо видеть одного русского доброжелателя, пусть он будет третьим!» Я, разумеется, спрашиваю: готов пригласить и русского, но только я-то его должен знать, кто он? У вас, американцев, можно и заглазно, а меня все-таки родила русская мать. Кто он, по крайней мере? «Бардин!» А я только сегодня думал: эх, хорошо бы Егора Ивановича повидать… Бардин!.. Держи Бардина, только промашки не дай! Звонил он вам… американец?
— Это какой же американец, Алексей Алексеевич?.. Имя есть у него?
— Должно быть! Без имени даже американцу неудобно, а? Бухман! Толстяк такой, борода веничком… Звонил?
— Нет, признаться…
— Ну, коли мы переговорили, Егор Иванович, ему звонить не обязательно… Будете?
— Я бы и вам не отказал, Алексей Алексеевич… — улыбнулся Бардин. — Не отказал… и без американца.
Галуа едва не пустился в пляс, припадая на больную ногу.
— Спасибо, Егор Иванович, уважили.
Галуа просил накрыть стол в гостиничном номере, трудно было взять в толк, почему он перенес ужин из ресторана к себе. Возможно, полагал, что беседа за столом обретет большую свободу. Предположение не обмануло Галуа: по тому неписаному правилу, которое гласит, что все дороги ведут в столицу римлян, явные и скрытые пути беседы, завязавшейся за столом, подтолкнули собеседников к многострадальным польским делам.
— Послушай, Бухман, скажи на милость, откуда тебе знать Польшу? — произнес Галуа, разумеется по-русски, глядя прямо в невинные глаза блаженно улыбающегося гостя. — Знаешь ли ты, что исстари у польской истории было два крыла: Франция и Россия? — вопросил Галуа и был одарен новой улыбкой Бухмана, еще более щедрой.
А между тем пир продолжался своим чередом.
Галуа, утверждавший свое российское первородство и в любви к русскому столу и напиткам, отдавал предпочтение водке. Он припас ее, рассчитывая на гостей, пьющих достаточно. Но Бардин с Бухманом пили по-божески, и первым был сражен огневой русской влагой безбоязненный француз. Так или иначе, а монолог о двух крыльях польской политики Галуа пришлось продолжать, когда соответствующие пары если не вознесли его над землей, то легонько приподняли. Спасая положение, Бардин увлек француза и американца из дома. Так гости оказались в этот поздний час на тишайшей Рождественке и в переулках, к ней прилегающих, то есть в местах, самим богом уготованных для крамольной тирады Галуа.
— Пойми, неразумный человек, что ты избран третейским судьей, не имея на то права! — произнес Галуа, обращаясь все к тому же Бухману, когда они очутились под защитой толстых стен Рождественского монастыря. Американцу нравилось, что Галуа говорит с ним по-русски, и он продолжал озарять своего собеседника улыбкой. — Конфуз истории, ее трагическая опечатка, которую даже всевышний не в силах исправить… — он стукнул своим маленьким кулачком по толстому кирпичу — всевышний, о котором он сейчас говорил, был за этой стеной. — Что ты знаешь о размахах русского горя, которое принес немец на землю России? Ты читал о первой войне по книжкам, а я видел все вот этими глазами! — он изобразил из своих пальцев вилы и храбро ткнул ими в свои глаза. — Если бы эти глаза могли бы отдавать все то, что они вобрали, как бы много они рассказали сейчас тебе!.. Много! — Он оперся спиной о стену, когда он жестикулировал, ему необходим был упор. — Они могли бы рассказать, как шли в сентябре четырнадцатого по Невскому бородатые великаны на войну, провожаемые матерями и женами в ситцевых платочках. Как на станциях и полустанках эти бородатые великаны заполняли товарные вагоны. Как тремя месяцами спустя Питер стал полниться безногими и безрукими — половодье калек! — Он стоял сейчас на возвышении, и казалось, митинговал, в безлюдном переулке его не столь уж сильный голос звучал отчетливо. — Вот она, германская чума, которая с неодолимостью годовых циклов приходила в Россию по польскому виадуку. Я не оговорился, по польскому виадуку. — Галуа уперся локтями в стену и легонько оттолкнулся. — Вот теперь спросите меня: кого поставить на часах у этого виадука? Генерала Бура, да? — В переулке прозвучал его смех, ему стало очень смешно. Он запахнул шубейку и произнес почти шепотом: — Хотите, скажу? Только я махну хвостом и был таков, а вы переведите! Так вот мой ответ: если завтра Россия проголосует за социалистическую, так сказать, Польшу, я ее пойму… А теперь переводите!..