Однако старый писатель продолжал чтение: дослушаем его. Кстати, без тех слов, которые нам предстоит услышать, диалог будет неполным. Ведь речь о спасении империи пойдет только сейчас.
«Иисус: …и остерегайся бить мысль, которая будет для тебя новой, потому что мысль эта может оказаться основанием царства божия на земле.
Пилат: Она может оказаться также погибелью всех царств, всех законов и всего человеческого общества. Она может оказаться мыслью хищного зверя, который жаждет вернуть свою власть.
Иисус: Империя, которая в страхе оглядывается назад, уступит место царству, которое смотрит вперед с надеждой. От страха люди теряют разум. Надежда и вера дают им дивную мудрость. Люди, которых ты наполнишь страхом, не остановятся ни перед каким злодеянием и погибнут в грехах. Люди, которых я преисполню верой, унаследуют землю. И я велю тебе: исторгни страх, не повторяй мне суетных слов о величии Рима, „величие Рима“, как ты называешь его, — не что иное, как страх, страх перед прошлым, страх перед будущим, страх перед бедняками, страх перед богачами, страх перед верховными жрецами, страх перед иудеями и греками, которые постигли науки, страх перед галлами, готтами и гуннами, которые суть варвары, страх перед Карфагеном, который вы разрушили, чтобы избавиться от своего страха перед ним, и которого вы боитесь теперь больше, чем прежде; перед вашим царственным Цезарем, перед идолом, который вы сами создали; страх передо мной — бродягой, избитым и поруганным.
Пилат: Ты обрел лишь терновый венец. И будешь увенчан им на кресте. Ты опаснее, чем я думал, и мне нет дела до твоих кощунств против бога и верховных жрецов. По мне, ты можешь втоптать их религию в преисподнюю, но ты кощунствовал против Цезаря и империи… Ты знаешь, о чем говоришь, и умеешь обращать против нее сердца людей, как едва не обратил мое, а потому я должен покончить с тобой, пока еще остался в мире закон.
Иисус: …Убей меня, и ты слепым сойдешь в свою пропасть. Величайшее из имен божьих — советчик. И когда империя твоя рассыплется в прах, а имя твое станет притчей на устах народов, храмы бога еще живого будут звенеть хвалой дивному советчику, вечному отцу и князю мира».
Шоу взял книгу в обе ладони, приподнял ее и тихо захлопнул. Чтение закончилось.
Часом позже Сергей Петрович простился со старым писателем. Накрапывал дождь, и сад, что был виден из окон второго этажа, потемнел. Шоу взял зонт и пошел провожать Бекетова. Он сказал, что, наверное, утомил Сергея Петровича чтением пьесы и в следующий раз обещает этого не делать. Они простились у ворот, ведущих в усадьбу. Уже когда машина отошла, Бекетов, приникнув к окну, рассмотрел Шоу. Дождь продолжал идти, но Шоу так и не раскрыл зонта. Он стоял, опершись на него, как на палку. И оттого, что упор был силен, фигура казалась более обычного согбенной. Сумерки сгустились внезапно, и сейчас уже было бы трудно рассмотреть Шоу, если бы не его седины. Сергею Петровичу суждено было запомнить Шоу вот таким — железные ворота, сваренные из тонких прутьев, белобородый старец у ворот, глядящий вдаль и пытающийся рассмотреть слабыми своими глазами нечто такое, что рассмотреть ему было уже трудно…
Все, что произошло сегодня, требовало ответа и от Бекетова. Хочешь не хочешь, а противопоставишь Шоу Черчиллю. Однако то, что разделяло этих людей вчера, разделяет их и сегодня. Наверное, у Шоу были и свои компромиссы в жизни, но есть проблема, где для него компромисс труден. Нелегко обнаружить, что думали они друг о друге. Но тут отношение Черчилля к Шоу преломлялось точно — империя, гневный и грозный знак. Только сознание того, что на одной земле с тобой живет великий правдолюб и строптивец, да к тому же ирландец, обратит в Понтия Пилата.
73
Посольство распахнуло парадные врата — происходил октябрьский прием.
Вот он, парадокс, в его чистом виде: Англия Сити и Даунинг-стрита (и она сегодня представлена на приеме), та самая, что все четверть века, пока существует русская революция, в поте лица трудилась над тем, чтобы погубить новую Россию, сегодня чествовала эту Россию.
Ни один национальный праздник не вызывал у большой лондонской прессы такого энтузиазма, как этот. Наконец-то эта пресса обрела событие, по поводу которого нюансы во мнениях были локализованы, различия во взглядах сглажены, острота межпартийной и межгрупповой полемики напрочь устранена… Газеты вышли на час и два раньше обычного и были проданы, — не иначе, газеты в этот день сказали своим читателям то самое, что хотел этот читатель от них услышать.
Сановный Лондон выстроил свои «шевроле» и «линкольны» перед порогом советского посольства, заранее обрекая себя на муки ожидания, во всех иных обстоятельствах обидного, а сейчас даже в какой-то мере почетного, — по крайней мере, терпение, которое в этом случае явил знатный Лондон, так можно было понять и объяснить.
В советском посольстве происходил прием в честь годовщины Октября. Бекетов встретил чету Коллинзов и, улучив минуту, направился вместе с ними к послу.
— Да, Сергей Петрович мне много говорил о вас, — произнес Тарасов, приветствуя Коллинза и его супругу; как приметил Сергей Петрович, посол был не большой мастак посольской медоточивости, но то немногое, что он говорил, звучало человечно. — Благодарю вас за труд и доброту, они нужны нашим народам…
— Именно нашим, моя страна, смею думать, заинтересована в этом даже больше вашей, — отозвался Коллинз улыбаясь, ему приятен был комплимент посла.
— Если даже в равной мере, общий язык будет найден, — отозвался посол.
— Благодарю вас, благодарю… — ответствовал Коллинз — он понимал, что то доброе, что сегодня хотел ему сказать посол, было сказано. Но, пожалуй, не меньше Коллинза был этому рад Сергей Петрович — мало-помалу конфликт с Коллинзом шел на убыль.
Большой дом был явно не рассчитан на прием в честь Октябрьской годовщины сорок третьего года. Нет, не только представительские залы, традиционно открытые в дни праздника, но и служебные комнаты, в том числе кабинеты посла и советников, были предоставлены гостям. Гости распространились по всему дому, их толпы выплеснулись в коридоры и на лестничные площадки, они появились, несмотря на непогоду, на дорожках посольского сада. Русская пословица «в тесноте, да не в обиде» с той седой старины, когда она возникла, не переводилась на такое количество языков, на какое она была переведена в этот день в советском лондонском посольстве. И о какой обиде могла идти речь, когда у гостей было все для хорошего настроения: великолепный повод, радушие хозяев, добрая чарка вина, поистине бездонная, хотя умещалась на ладони да еще оставляла место для закуски… Короче, французский обычай «а-ля фуршет», что в переводе значит «под вилку», оказался на этом приеме столь эффективным, что ему могло позавидовать известное библейское лицо, обладавшее, как утверждает молва, способностью накормить единой корочкой всех страждущих.
Екатерина, которую Сергей Петрович попросил об этом, специально появилась на приеме вместе с Шошиным — казалось, никого парадный костюм так не раззолотил, как Степана Степановича, Шошин излучал не просто сияние, он распространял жар. Наверно, этому немало способствовало его лицо, которое зарделось вдруг таким первозданным румянцем, какого у Шошина не было и в детстве. Но Шошин действительно уподобился красну солнышку, он появился и исчез — даже бдительная Екатерина не уберегла.
— С ног сбилась — не могу разыскать Степана Степановича! — сказала Екатерина мужу — ей было и тревожно, и смешно. — Повела мадам Коллинз показывать посольство, а он улучил минуту и испарился. Пробовала искать — куда там!
— И не найдешь! — воскликнул Бекетов, приходя в веселое настроение. — Его теперь пушками не достанешь, он теперь далеко!
Опыт подсказывал Сергею Петровичу: большой прием — идеальное место для работы. То, что можно сделать здесь в течение получаса, не сделаешь в иных условиях и за две недели. Нет, дело не только в том, чтобы оживить знакомства, что всегда полезно, дать им новое дыхание и новую кровь, необыкновенно полезно положить начало новым знакомствам — без них самый обильный источник дипломатической инициативы способен обмелеть. У такого диалога свои законы. Лаконизм не худшее качество, которым он руководствуется. Бекетов пошел из комнаты в комнату.