Однако почему Бардину пришло все это на ум сейчас? Если возникает мысль о новой миссии в Москву, Гопкинс может не отказаться. Для него такая миссия, как и миссия достопамятного июля 1941 года, есть миссия, которую он незримо совершает по поручению Рузвельта. Президент точно говорит ему, как некогда: «Гарри, вам надо поехать в Россию — дело требует того». И Гопкинс отвечает, как некогда: «Если дело требует, я готов, мой президент».
70
За неделю до открытия конференции в Сан-Франциско Бардин получил служебную телеграмму с просьбой вернуться в Москву. Как понимал Егор Иванович, новая пора советско-американских отношений, вызванная сменой президента, требовала новых решений. Бардин позвонил Бухману и сказал, что он уезжает, и американец решился на шаг, от которого до сих пор заметно воздерживался, — он сказал, что хотел бы видеть Егора Ивановича в своем вашингтонском доме, если это удобно Бардину, в обществе брата. Бардин дал понять, что готов быть, что же касается брата, то сообщит об этом позже. Но розыски Мирона были недолги — у советской колонии за рубежом своя связь, действенная. Итак, братья Бардины в кои веки объединились в своей поездке к гостеприимному американцу.
Представление о том, что Бухман живет в особняке обливного кирпича, расцвеченном сине-красно-желтыми витражами, разом рухнуло, когда машина въехала в подъезд многоэтажного блока и лифт с Бардиными тревожно затих на двадцать первом этаже. Хозяйка поднебесья оказалась высокой блондинкой, безгрудой, но с заметно развитыми бедрами, которые женщину отнюдь не уродовали; очевидно, женщина это знала, и ее платье не столько скрывало ее достоинства, сколько обнаруживало их. Бухман пожурил жену, что она отослала сына и дочь к своим родным, и повел русских смотреть коллекцию карликовых деревьев. Как понял Бардин, экскурсия в оранжерею преследовала другие цели: не говоря об этом прямо, хозяин показывал гостям свои апартаменты. Надо сказать, что в бухмановском обиталище было свое очарование — в нем модерн как-то очень симпатично сочетался со стариной. Это было похоже на то, как в современный город, собранный из зданий, напоминающих полированные плиты, неожиданно вписывались церковка или белый особнячок с колоннами. Квартира была с паркетными полами и окнами во всю стену, с гладкими потолками, лишенными каких-либо украшений, и панелями коричневого дерева, квадратными плафонами матового стекла и строгими бра, но мебель казалась, если не старинной, то старой — конца века. Нет, Бардин не думает, что тон тут задавал хозяин, но он этому не противился, закон творили воля и вкус госпожи Бухман, впрочем, к радости ее повелителя.
Не без пристального внимания Мирон взирал на то, с каким игривым изяществом хозяйка, надевшая по этому поводу клеенчатый фартук, работала садовыми ножницами, охорашивая свой карликовый сад. Он даже взял эти ножницы и попробовал сделать то же, что вызвало восторг мадам Бухман. Самолюбию Мирона это польстило, он снял пиджак и надел фартук. Можно было подумать, что Бухман только и ждал этой минуты. Дав понять Бардину, что отныне сад находится под надежным присмотром, он повел гостя в библиотеку.
Здесь властвовали сиреневый полумрак и тишина, далекие шумы большого города, заметно смолкнувшие к концу дня, размывались на полпути к заоблачному жилищу Бухмана. Хозяин пододвинул стулья к двери, выходящей на балкон, дав понять, что не хочет зажигать электричества на то время, на которое он намерен задержать гостя. И в самом деле, свет гаснущего дня был мягким, приятно обволакивающим, панорама города переливалась сейчас серебристыми, с легкой прозеленью красками.
— Хочу открыться, подал прошение об отставке! — воскликнул Бухман. — Пока не поздно, подал…
— Это как же понять «пока не поздно»?
— Кто знает, как события разовьются завтра? Пока не поздно!
— Разве известная преемственность для господина Трумэна тут не естественна? — спросил Бардин. — Согласившись быть вице-президентом, разве он этим самым не дал обязательство следовать линии президента?
— Наверно, дал, и все-таки…
— Что все-таки?
Бухман смотрел на тускнеющий город за окном. Серо-дымчатые краски стали серо-лиловыми, зелень обратилась в просинь, серебро потускнело и растушевалось — казалось, еще минута, и город погаснет.
— Ну что сказать о новом президенте? — произнес не без торопливости Бухман, он определенно спешил поговорить до того, как зажгут свет. — Его считают детищем нашего сената. Да, в известной мере Корделл Хэлл, но, может быть, еще более консервативен. Помните его формулу, которую он провозгласил в самом начале войны?.. «Будут брать верх русские, поможем немцам. Возьмут верх немцы, поможем русским. Пусть они больше убивают друг друга — в этом и есть наш выигрыш». Быть может, я воспроизвел ее не буквально, но смысл должен быть точен. Согласитесь, что до такой степени цинизма даже Черчилль никогда не доходил…
Из соседней комнаты пролился свет, и тут же послышался звон посуды — начали накрывать на стол. Бухман встал и прикрыл дверь.
— Но Рузвельт, выбирая вице-президента, должен был остановить выбор, если не на единомышленнике, то на человеке близком себе, не так ли? — настаивал Бардин.
— Так должно быть везде, но только не в Америке… — ответил хозяин дома.
— А в Америке?
— А в Америке как раз наоборот, господин Бардин.
— Не понимаю.
— Как не понять?..
Дверь распахнулась, и в квадрате двери вдруг воссиял золотой ореол волос хозяйки — свет был позади нее, и волосы точно зажглись.
— Господи, да не страшно ли вам в такой темени? — удивилась женщина.
— Страшно, но нам так нравится, — ухмыльнулся Бухман.
— Ну, если нравится, я могу прибавить темноты, — засмеялась она и закрыла дверь. Темнота, заполнившая комнату, показалась Егору Ивановичу кромешной.
— Да, как это ни странно, в Америке все наоборот, — произнес Бухман убежденно, его устраивала темнота. — Президента жестоко атаковали правые, для них он был слишком красным: друг России и недруг очень богатых; как вы знаете, среди его друзей никогда не было очень богатых… — Он задумался, следующая фраза должна была быть сильной, сильнее, чем того хотел Бухман. — Поэтому вице-президентом должен стать друг очень богатых и, простите меня за откровенность — после моей отставки я имею на нее право, — недруг России…
— Так рассчитал Рузвельт?
— Так вынужден был рассчитать…
— Что же из этого, следует, господин Бухман?
Американец встал, молча пошел к балконной двери. Город укрыла мгла, и уличные фонари поблескивали, точно масляные пятна на воде.
— Опыт наблюдений за моим садиком учит: даже природу можно обратить вспять…
Вновь воссиял золотой ореол волос хозяйки — гости приглашались к столу.
Братья возвращались домой часу в одиннадцатом; видно, поздняя езда была для Мирона не в диковину, машина шла на скорости завидной.
— А эта госпожа Бухман… философ! — неожиданно вздохнул Мирон. — Эх, моего английского не хватило, одеревенел мой английский, выпарился язык на пекле аэродромном!.. До сих пор вроде хватало лексики, а тут бац — недостает!.. Знаешь, что она мне сказала… когда мы смотрели японский сад? Человек, говорит, утверждает себя в сострадании — вот он обратил гигантов в карликов, чтобы иметь возможность выразить жалость… Необычно, правда? — голос Мирона вдруг зазвенел ручьем, в нем, в этом голосе, Егор Иванович слыхал такие колокольцы, каких накануне не было.
— А знаешь, что сказал Бухман? — поднял глаза на брата Егор Иванович. — Он, Бухман, тоже философ… Он сказал: сейчас, когда по одну руку у вашего делегата на конференции трех будет Черчилль, а по другую Трумэн, вы поймете, кем был для вас Рузвельт…
Ручей, только что звеневший так в голосе брата, иссох — Мирон умолк. С тем они и доехали до гостиницы.
У Егора Ивановича в этот раз был нелегкий полет, хотя четыре мотора «боинга» на протяжении всех этих дней, пока они стремились из Нового Света в Старый, работали с завидной безотказностью. В эти майские дни сорок пятого года, пожалуй, дни самые трудные и, главное, долгие, что-то разладилось на аэродромах; вдруг все оказалось на ущербе, отбарабанило и отгремело, а если быть точным, отболело и отвоевалось, иссякли озера горючего, остановились реки масел, запчасти сами собой ушли бог знает куда, тем более что у четырехмоторного слона аппетит был слоновий. Самолет вышибло из графика, ночевали где-то на пределе Баффиновой Земли, два дня пробыли в Рейкьявике, потом едва ли не трехсуточные привалы в Бергене и Мурманске, и, наконец, Москва. Все невзгоды скрашивали телеграммы с фронта, их записывали, как могли, радисты. Листы из блокнота, в линейку и крупную клетку, исписанные цветными карандашами, вначале синим, потом красным, точно облетали пассажиров, расположившихся во вместительном корпусе «боинга»… Как ни лаконичны были эти записи, они давали представление о боях за Берлин. Тот, кто никогда не был в Берлине, имел возможность вообразить план города по этим телеграммам: Потсдамерплац, Унтер-ден-Линден, Кайзер-Вильгельмштрассе, рейхстаг, Тиргартен… Одним словом, танки вторглись в пределы города, артиллерийский смерч упал на городские улицы, по улицам и площадям пошла пехота. Дома брались приступом, как города: государственное патентное управление, Анхальтский вокзал, полицай президиум, имперская канцелярия и, наконец, рейхстаг… Но последним аккордом войны суждено быть даже не Берлину: на приэльбскую равнину были оттянуты внушительные силы врага, способные нанести удар во фланг, и советская танковая группа пошла на Прагу, ее вел Конев. Есть всевластие случая в том, как в человеческом сознании вдруг соотносятся и перекрещиваются географические понятия: над Гренландией Бардин узнал об агонии Берлина, над Скандинавией — о рейде на Прагу…