— Это кто дитя малое, Ирина?
— Да, Ирина! В семнадцать ей присмотр нужен не меньше, чем в семь. Нам сейчас в самый раз собраться, а мы врассыпную. Хорошо?..
— Нет, ты истинно повелитель! — Под Иоанном вновь заскрипел стул, и пошли гулять его хрипы. — Повелитель!.. Сделай милость, спроси себя, да чем она хуже тебя, Ольга? Спроси, пожалуйста, чем?.. А в кого ты ее превратил? Если на то пошло, то я ей передам все, что у меня есть!.. Ты только уразумей: все передам!.. Ты дай ей только срок, да она тебя превзойдет! Ты не смейся, превзойдет с твоими нехитрыми нотами, дневниками и памятными записками… Может быть, у нее тут счастье, а ты ее держишь за полы… Нет, нет, сделай милость, да имеешь ли ты право, где честь твоя коммунистическая? Где она?
Бардин пошел из комнаты. Ольгу повлекло вслед. Она шла, припав головой к его плечу, повторяя настойчиво:
— Ты меня любишь, ты меня любишь… Я знаю, любишь…
— Бог с вами и вашей Баковкой, — молвил Бардин.
— Да согласен ли ты, Егор, на Баковку? — спросила Ольга.
— Я сказал, согласен…
Он сказал «согласен», а самому ох как было худо — иная полоса начиналась в его жизни, совсем иная. Он воспринимал Ольгу вместе с домом, который она холила и лелеяла. Вместе с привередливой чистотой и свежестью, которыми дышало его ясенцевское жилище, несмотря на все невзгоды и беды времени. Все эти годы ему казалось, что само сияние скатертей и крахмальных передников, само свечение солнца, заревого и росного, он ощутил лишь теперь, когда хозяйкой его дома стала она. Ему казалось, что дом отразил ее любовь к нему, дом стал частицей этой любви. Ему даже казалось, что в этом была полнота чувства, которое испытала она. Нет, не то что он утверждал себя в этой любви, но ему была приятна мысль, что радость чувства для них взаимна и полна. Он в такой мере уверовал в это, что уже не допускал, что может быть иначе. А вот сегодня он понял: может быть — и это встревожило его, пожалуй, впервые за эти годы. Наверно, все от его жизнелюбия, а если быть точным, от корысти, той потаенной, мужской, которая живет рядом с любовью, подчас даже рыцарственной, но на самом деле есть корысть. Да неужели в нем корысть, в его любви к Оленьке, в любви, которая была так беззаветна и, пожалуй, безгрешна?.. Но не зря же она с такой готовностью отозвалась на слово Иоанна — поманил старый чудодей, она и ринулась стремглав… Значит, все эти годы ей чего-то недоставало, значит, полноты чувства, в которую так верил Бардин, не было?
Чем больше думал Бардин о происшедшем, тем больше он убеждал себя, что иная полоса в его жизни началась сегодня, пугающе неизведанная, сплошь полоненная тьмой, полоса тайная.
19
У Галуа были свои виды на поездку в Умань. Его влекли туда не только польские дела, что само собой разумелось, но и нечто иное. Явившись к Тамбиеву на Кузнецкий, Галуа возгласил:
— Все-таки старик Джерми — неисправимый оптимист! Знаете, что он мне сказал только что? «Месье Галуа, не находите ли вы, что большой десант должен быть высажен на месяц раньше? Но в Умани вы это определите точнее меня; может быть, даже на полтора месяца раньше. Иначе будет поздно. Слыхали, поздно…» — Галуа даже привстал, чтобы видеть глаза Тамбиева. — Что вы на это скажете, Николай Маркович?.. Не чудак ли этот старый хрен Джерми?
Надо отдать должное Галуа, он достаточно целеустремлен: трудно сказать, каким действительно был разговор с Джерми, но, воссоздав этот разговор, француз сообщил ему свой смысл. Джерми не одинок, все инкоры повторяют на разные лады ту же фразу: «Иначе будет поздно». У этих слов один смысл: «Русские могут войти в Европу одни. И освободить ее одни. И занять соответствующие позиции одни. И тогда будет поздно».
— Простите, но, если бы в Умань летели не вы, а Джерми, его интересовало бы именно это? — спросил Тамбиев, дав понять, что не воспринимает веселой бравады Галуа.
На какую-то минуту француз сбит с толку, но только на минуту.
— Конечно, я мог бы отмежеваться от Джерми, но какой смысл? — произносит он, прямо глядя Тамбиеву в глаза. — Не скрою, что и меня немало интересует этот же вопрос, как, впрочем, и мистера Хоупа, который тоже едет в Умань… Не в первую очередь интересует, конечно, этот вопрос, даже отнюдь не в первую очередь…
Галуа слукавил: именно эта проблема и приковала его внимание, при этом, разумеется, больше, чем она могла бы интересовать Джерми, и куда больше, чем Хоупа, — Хоуп тут просто третий лишний.
— Вы заметили? — вдруг оживился Галуа. — Как только русские перестали требовать открытия второго фронта, союзники всполошились. Казалось бы, вот тут и успокоиться, а они в смятении. Не правда ли, любопытно психологически?
Но дело, разумеется, не только в психологии, но и в причинах более ощутимых и, пожалуй, предметных. Да, союзники обеспокоены не на шутку. В поле зрения два факта: способность немцев к сопротивлению и способность русских наступать, как, впрочем, и темпы наступления. Будь у того же Галуа эти данные, он смог бы обратиться к алгебраическому построению и добыть ответ, какого он сейчас не имеет.
— Ждать осталось недолго, вылетаем в шесть утра, — говорит Тамбиев.
— Как вы полагаете, Николай Маркович, брать мне в Умань этот мой зипунишко? — произносит Галуа, не без стыдливой робости оглядывая свою скромную шубенку. — Зипун доброго слова не стоит, мех-то лисий, а все-таки… Брать? — Галуа отворачивает полу своего зипуна, на этот раз едва-едва — видно, ироническая улыбка Тамбиева не поощряет Галуа к тому, чтобы явить все прелести лисы. — Ах, была не была, возьму!..
Транспортный «Дуглас» доставил их в ту самую Звенигородку, в которой Тамбиев был полтора месяца назад, и, как тогда, их встретил майор Борисов.
— Погодите, да не тот ли вы самый майор Борисов, который?.. — начал было Галуа, однако, приметив, как расплылся в улыбке майор, закончил поспешно: — Но мне о вас говорил мой коллега Баркер!.. Тот, теперь вижу, тот! Да и Николай Маркович, по всему, готов подтвердить, не так ли? Что ни говорите, нам крупно повезло…
Тамбиев полагал, что Галуа прав, хотя дело тут, разумеется, не в везении. Просто многоопытный Конев, оценив результаты корсуньской экспедиции, решил направить Борисова и в Умань. По прежним поездкам Тамбиев знает, Галуа необходим именно такой собеседник, как Борисов: человек, способный к разговору на свободные темы в такой же мере, как и о конкретных фронтовых делах. То, что рядом Хоуп, чье мнение не так часто тождественно мнению Галуа, обещает спор.
Борисов увлекает их на далекий край аэродрома, там расположилась не столь уж грозная армада «У-2», на которых им предстоит продолжить путь.
— Какие новости с фронта? — спрашивает Галуа, обратив лицо к солнцу; он точно впервые ощутил, как оно тут щедро.
— Наши уже за Бугом, сегодня вышли на тот берег! — произносит Борисов и, приподняв козырек фуражки, смахивает ладонью капельки пота со лба — солнце и впрямь печет немилосердно.
— О Буг, Буг! — восклицает Хоуп — название не потребовало перевода, все было ясно.
Хоуп был рад этой поездке, хотя не без опаски поглядывал на здешнее солнце, видно, боялся приступа малярии — март коварен. Болезнь жестоко обошлась с ним — вид был угнетенным, при этом тем более угнетенным, чем щедрее улыбался Хоуп. Да, Хоуп улыбался, а у людей, что смотрели на него, были печальные лица.
— О Буг, Буг…
Они вылетели в Умань. С воздуха степь обозревалась далеко. Март расстелил лишь первые зеленеющие пласты, снег стаял. Земля, напитанная снеговой влагой, казалась смоляной и темно-коричневой в низинах, бледно-зеленой на холмах. Был тот утренний час, непоздний и заревой, когда в хатах топили печи и извивы ярко-седого дыма стлались над тяжелыми черноземами степи. Где-то дома уцелели, где-то их начисто выкрошило и выпалило немилосердным огнем войны, но там, где еще оставались четыре стены и кровля, курился дымок — жизнь начиналась с очага. Самолет летел над полем корсуньской битвы. Все схоронила земля, все она приняла в свои недра, на поверхности осталось лишь покореженное и сплющенное железо — стада танков и бронетранспортеров да тысячи и тысячи касок, которые, точно наотмашь, кинула щедрой дланью смерть. Статистика корсуньской эпопеи немцев в этих касках — солдат оставляет каску вместе в головой, живые касок не бросают.