Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Именно все, что мог именно… — подхватил Бухман.

Наверно, американцу важно было не столько установить для себя истину, в которой он и без того был уверен, сколько услышать все это от Бардина, — он искал в нашей жизни все, что в какой-то мере могло свидетельствовать: есть нечто такое, что делает жизнь России и Америки похожей. Лавра в Загорске была одним из таких мостов, и патриарх, которого Бухман увидел только что, был хранителем этого моста.

— В нем есть что-то от старорусского интеллигента, не правда ли? — продолжал настаивать Бухман. — Симпатия, непобедимая?.. Согласитесь?..

— Да, пожалуй… — не воспротивился Бардин.

И вновь возникла эта женщина со скорбным лицом Одигитрии она не торопилась уйти отсюда, больше того, боялась этого уйдет и расстанется с надеждой. Она шла едва передвигая ноги она устала смертельно. Потом она поднялась на крыльцо звонницы и села, печально склонившись, — у нее действительно не было сил идти.

— Тот раз, когда мы шли с Гопкинсом к этому вашему Сан-Францисскому мосту, он сказал, что поездка в Москву была для него немалым риском, — вернулся Бухман к прерванному разговору. — Прежде он имел право на неудачу, сегодня — не имеет…

— У него есть опасение, что его постигнет неудача? — спросил Бардин — он точно стремился угадать, что сказал собеседнику Бардина Гопкинс, когда вчера вечером они шли по набережной Москвы-реки к мосту, который американец назвал Сан-Францисским.

— Нет, напротив, — тут же реагировал американец, реагировал, как почувствовал Егор Иванович, с радостью.

Когда они покидали Лавру, казалось, она уже опустела, но на крылечке звонницы все еще продолжала сидеть эта женщина со скорбным ликом Одигитрии.

72

В четверг двадцать седьмого мая Гопкинс вновь направился в Кремль, полагая, что на его вчерашний монолог о насущных проблемах современности, как их понимают американцы, Сталин ответит сегодня своим монологом. Трудно сказать, каким себе представлял этот сталинский монолог американец, но он был бы не очень далек от истины, если бы решил, что советский премьер не просто ответит на вопросы, поставленные посланцем президента, а попробует обратить к американцу свои, — за эти четыре года войны американец, казалось, понял натуру русского. Как свидетельствовала хроника войны, многие из своих выгод русский лидер извлек в наступлении, объектом этого напора, пожалуй, меньше всего были американцы, но подчас бывали и они.

Когда Гопкинс со своими спутниками вошел к Сталину, тот, приоткрыв окно, возвращался к письменному столу, в кабинете попахивало табачным дымом, видно, за время, предшествовавшее приходу американцев, была выкурена не одна папироса. С заученностью, как могло показаться, немного школьной, каждый из вошедших занял стул, который оккупировал накануне, при этом русские сделали это с той же прилежностью, что и американцы.

Гопкинс решил сегодня приступить к делу не раздумывая. Он сказал, что, как он понял вчера вечером Сталина, у него есть вопросы, относящиеся к Соединенным Штатам, которые серьезно беспокоят русского премьера.

Сталин закрыл большой блокнот, первый лист которого был исписан его некрупным и весьма отчетливым почерком, возможно, он был занят этими записями в канун прихода американских гостей, в записях возникал монолог, к которому сейчас он должен был приступить.

Итак, монолог… С нескрываемой грустью Сталин взглянул на американских гостей, что было чуть-чуть неожиданно, так как расставанию его с гостями накануне вечером было больше свойственно радушие, чем грусть. Он сказал, что не будет прятаться за ширму общественного мнения, а скажет о настроениях, свойственных советским правительственным кругам. Пока эта первая фраза переводилась, а вместе с тем в сознании Гопкинса медленно возникали ее невеселые очертания, уныние объяло американца. Можно подумать, что Гопкинсу привиделось нечто худое и он, казалось, впервые усомнился в целесообразности своей поездки в Москву. А между тем Сталин продолжал. Он не скрыл от своего американского собеседника, что, как полагают те, кого он отнес к советским кругам, в отношениях между нашими странами наступило заметное охлаждение, при этом есть мнение, что с поражением Германии русские будто бы не нужны больше американцам. Он говорил, заметно сдерживая волнение, и не сводил глаз с блокнота, который оставался закрытым, точно проникал своим взглядом, сейчас тревожно горящим, под толстый картон, стараясь выстроить свои доводы в той неодолимой последовательности, в какой он обозначил их в записях.

Сталин заметил, что готов понять сокращение поставок по ленд-лизу, если Америка лишена возможности это делать впредь, то советская сторона должна быть поставлена в известность в форме, достойной отношений между союзниками. На самом деле это было сделано, как он выразился, неприятно и даже грубо: суда, готовые к отправке, были разгружены… Если американцы прибегли к этому средству, чтобы сделать русских уступчивыми, то это ошибка…

Последняя реплика русского премьера была достаточно эмоциональной. Он вновь взглянул на полураспахнутое окно, будто проверяя, не настало ли время его прикрыть — с наступлением сумерек ветер, что тянул из окна, был ощутим. Не получив утвердительного ответа, он встал и, приблизившись своими мягкими, почти бесшумными шагами к окну, прикрыл его. Потом, выдержав паузу, взглянул на люстру, но зажег настольную лампу, предварив это действие паузой. У него была необходимость в этих паузах — они придавали его действиям, даже интуитивным, значительность. В том, что он зажег свет нижний, а не верхний, был смысл — в полумраке, в который окунул он своих гостей, была известная сокровенность, располагающая к доверительности, слова, произнесенные далее, прямо этому соответствовали.

— У нынешней капитуляции есть своя особенность: немцы охотнее сдаются в плен американцам и англичанам, чем русским! — произнес Сталин. — Вот Эйзенхауэр — честный человек! — взглянул он на присутствующих и выдержал паузу, оставляя гостей в неведении, чем же честен Эйзенхауэр, и явно эксплуатируя то обстоятельство, что об этом знает он и не знают другие. — Когда сто тридцать пять тысяч немцев, которые действовали против нас в Чехословакии, сдались американцам, Эйзенхауэр отказался брать их в плен и вернул русским!.. — Он протянул руку к абажуру настольной лампы и снял листок бумаги с подпалинкой — след его ночной вахты. В стране он отменил ночные вахты, но сам еще работал по военным часам, — Весь немецкий флот сдался союзникам — действовал против нас, а сдался союзникам!.. — Он оглядел гостей, точно пытаясь установить, понимают они его или нет. После того как бумага с подпалинкой была из абажура изъята, в комнате посветлело. — А между тем мы узнали, что союзники не намерены передавать нам немецкий флот… — он посуровел, как в начале разговора. — Если это подтвердится, причин для радости мало…

Все время, пока Сталин говорил, Гопкинс не поднимал головы, устремив глаза в свою тетрадь, страница которой так и сохранила свою чистоту. Сейчас он поднял лицо, и те, кто сидел с ним рядом, увидели, что оно стало за эти полтора часа желто-белым.

Американец сказал, что он благодарен русскому премьеру за откровенность и постарается сам быть откровенным. Он, Гопкинс, имел возможность говорить с адмиралом Кингом и может заявить: если американцы и не передали до сих пор часть флота русским, то только потому, что они хотели осмотреть немецкие корабли, Гопкинс уверен, что Советский Союз получит все суда, которые он должен получить. Что же касается ленд-лиза, то корабли однажды действительно были разгружены, но это была всего лишь неувязка в деятельности портовой администрации, к Советскому Союзу это не имеет никакого отношения.

Русский слушал посланца президента, осторожно реагируя на его речь короткими репликами, неизменно доброжелательными: «Это было вполне понятно», «Это безусловно верно», «Это верно», — и, улучив момент, заметил, что верит Гопкинсу и полностью удовлетворен его разъяснениями, но и он, Гопкинс, должен понять, как это выглядело с другой стороны. Он сказал — «с другой стороны», хотя было искушение, наверно, сказать резче, действия американцев казались очень обидными.

380
{"b":"238611","o":1}