— И наоборот? — засмеялся Бардин, он знал, чтобы жил в американце добрый огонек юмора, нужен ветер.
— Не знаю, не знаю… — вдруг отступил Бухман, у него отпала охота идти в этом сравнении дальше. — Но Гопкинс — уникум: недуг может скрутить его физически, духовно — никогда…
Не знаю, удастся ли ему завтра занять свое место за большим столом, но мысль его работает сейчас так, будто бы он уже там сидит…
Надо отдать должное Бухману, не только Гопкинс, но и он, Бухман, был неуклонно последователен в своем стремлении максимально высветлить для себя и для своих коллег позицию сторон перед завтрашним большим разговором о Германии.
— Поверьте, дорогой Бардин, у нашего президента не может быть никакой корысти, когда речь идет о Германии и России, — произнес Бухман с видимой искренностью. — Все в нашем отношении к бацилле агрессии… Не секрет, что в мире есть люди, которые считают: бацилла агрессии может быть спасительной, ибо только она способна защитить старый мир. По этой причине надо уничтожить лишь столько этих бацилл, сколько необходимо, чтобы: они со временем возродились. Сказать, что наш президент проповедует эту веру, значит плохо думать о нашем президенте… Но президенту надо помогать. Скажу вам начистоту, не дай бог что-то произойдет с Гарри, у президента не останется помощников, на которых он мог бы в нынешней непростой обстановке положиться…
— Но в данном случае помощь есть… план?
— Если говорить о Германии, план, разумеется… — подхватил Бухман, он подвел своего собеседника к сути искомой. — Не находите ли вы, друг Бардин, что все-таки странно устроен мир?.. Вы только представьте себе, какими незримыми нитями сплетена земля! Нет, нет, я не шучу, незримыми!.. В самом деле, кто мог представить, что судьба Германии будет решаться в Ливадии?..
Бардину показалось, что американец не хотел идти к цели по грубой прямой, ему необходим был извив, ему до зарезу нужен был сейчас этот извив, и он нашел его в своем сравнении с незримыми нитями, которыми оплетена земля.
— Нет ничего мудренее, чем хитрая механика плана! — вернулся к своей мысли Бухман. — В самом деле, какую машину надо соорудить, чтобы истребить проклятую бациллу, истребить, чтобы духу ее не было? Ну, что вы молчите?.. Я хочу знать, что думаете вы…
Где-то ему изменило терпение, он был все-таки человеком эмоциональным, Эдди Бухман, друг и верный адъютант Гарри Гопкинса. Кстати, эмоциональность не компрометировала его, наоборот, возвышала, эмоциональность как синоним доброй воли.
Они не заметили, как поднялись на взгорье, и слева в лунной мгле открылось море. Как ни сильно было лунное свечение, мгла его умеряла, и море открылось лишь у самого берега, иссиня-черное, плоское.
— Что думаете?..
— Извольте, хотя речь моя будет и не столь пространной… — произнес Егор Иванович. — Когда человек садится за стол переговоров, у него всегда есть альтернатива. Он говорит от своего имени и волен этим словом распоряжаться как хочет: сказать и не сказать, отдать его на суд слушателей и взять обратно. Слово принадлежит ему, оно является плодом его ума, сознанием того, что есть его «я», но принадлежит оно стране, народу, сообществу народов, тому большому, что волею судеб суждено ему представлять. Человеку, сидящему за столом, доверено всего лишь обнародовать это слово, он волен его сделать достоянием других, но не волен его изменить или тем более отменить… Слово, которое будет произнесено за большим ливадийским столом по германской проблеме, окончательно, как все, что принадлежит народу. Я не сторонник категорических истин, полагаю, что за столом равных должна править терпимость, но в данном случае пусть наше слово прозвучит как можно категоричнее: разрушить германскую военную машину так, чтобы железо обратилось в пепел… Тот, кто не убежден в этом, пускай проедет по России и взглянет на следы огня и крови… Если же в этом главном у нас одно мнение с вами, помогите претворить его в жизнь. К черту дипломатию! Скажу как человек, как русский, в конце концов, поверьте, это справедливо!
— Однако вы, ратуя за терпимость, были достаточно категоричны, — произнес Бухман, когда их дорога повернула к дворцу.
— Вот тут как раз категоричность — благо… — ответствовал Егор Иванович.
Они уже расстались, когда Бухман вдруг поднял руку, останавливая Бардина.
— То, что я сейчас скажу, относится, по вашей классификации, к первой категории ответственного слова и в известной мере… безответственно, но я хочу все-таки это произнести… Можно?
— Пожалуйста.
— Если бедный больной, обреченный на муки и одиночество, захочет вас видеть, вы ему не откажете в этом?..
Бардин не преминул про себя укорить Бухмана: однако прозорливый американец учел и эту возможность.
— Разумеется. Повидать больного — мой долг вдвойне…
— Благодарю вас…
Бардин уже готовился подняться на крыльцо флигелька, где армейские интенданты приютили его департамент, когда из полутьмы, которая с заходом луны уплотнилась заметно, показалась громоздкая, надетая как-то набекрень папаха Михайлова — наркоминдельский абориген использовал поздний час для стариковского променада.
— Уж не завтрашнюю ли речь вы готовите, уединившись, Николай Николаевич? — подал голос Бардин.
Михайлов остановился, ему надо было время, чтобы уточнить, кто его окликнул из тьмы.
— А вы полагаете, Егор Иванович, что завтра мне все-таки дадут слово? — нашелся Михайлов, видно, для него это обстоятельство имело значение — не часто ему приходилось выступать на конференциях трех. — Как я понимаю, все зависит от того, как поведут себя главные делегаты…
— Главные делегаты для нас — это Рузвельт и Черчилль, Николай Николаевич?
— Да, разумеется.
— А разве тут может быть нечто непредвиденное?
— Непредвиденное вряд ли, но новое возможно… Почему бы ему не быть, этому новому, Егор Иванович?
— Новое… и в Рузвельте, и в Черчилле, Николай Николаевич?
— В Рузвельте, пожалуй, меньше, в Черчилле больше, но и в Рузвельте… — Он поправил свою громоздкую папаху, но она тут же приняла свое прежнее положение. — Как мне представляется, самое интересное в нашей с вами профессии — это психологический снимок момента… Да, исхитрился и… клац! — он точно дернул шнурок большого камерного фотоаппарата, каким снимали павильонные фотографы в начале века, этот жест понятен только тем, кто помнит те далекие времена, но Михайлову менять его поздно. — Итак, что дает нам психологический снимок Рузвельта? Вопреки его недугу, а он, этот недуг, изменил облик президента неузнаваемо, линия Рузвельта прочерчивается четко — Дальний Восток… Да, все в связи с Дальним Востоком и исходя из Дальнего Востока. Вы меня поняли?.. Что же касается моментального снимка Черчилля, то здесь обращает на себя внимание именно отсутствие этой последовательности… Однако чем она объясняется? На мой взгляд, двумя причинами, и обе породили страх, уже породили… Первая: победоносное для Красной Армии окончание войны и достаточно неопределенная для Черчилля перспектива парламентских выборов… Не хочу быть прорицателем, но должен повторить, неопределенная…
И вновь Егор Иванович увидел, как заколыхалась во тьме громоздкая форменная папаха Михайлова, все еще сдвинутая набекрень.
56
— Боюсь, чтобы Черчилль в Ялте не повторил свою тегеранскую тактику: уходить от обязательств, ссылаясь на то, что проблема велика, а времени у него в обрез… — сказал Сталин Антонову, когда тот вручал ему папку с дневной сводкой военных действий. Генерал был не самым подходящим собеседником для обсуждения этой проблемы, однако что будешь делать, когда до пленарного заседания оставалось всего минут десять, а необходимость поделиться этим своим наблюдением велика. — Возможно, я не прав, проверьте меня…
Вошел Черчилль в сопровождении Идена и фельдмаршала Брука и, увидев советского премьера, сделал три дежурных шага навстречу, количество шагов было отмерено с завидной точностью — можно было подумать, что четыре шага уже нанесли бы непоправимый ущерб престижу империи. Русский пожал руку, пожал с той неохотой, с какой делал всегда, нарочито расслабив руку, а затем, вздернув бровь, стал искоса наблюдать, как англичанин идет к своему креслу. Надо отдать должное Черчиллю, день пребывания в Ялте пошел ему на пользу, он не так заметно волочил левую ногу: видно, полуночные горчичники, с помощью которых премьер иногда лечил некоторые из своих недугов, сделали свое.