Она протянула Тамбиеву руку — он ее принял не без робости, рука была хрупкой, истинно сахарные косточки.
— Это кто же надоумил вас… резать? — спросил Николай.
— Сережка, конечно. «Ты слушай меня: я тут воробей стреляный. Во всей медицине есть одно дело настоящее: нож… Все остальное — мура! Ежели бы меня лечили терапевты, было бы так, как с нашей мамой…»
— У него же осколок был бог знает где! — возразил Тамбиев. — Терапевта ли это дело?..
— Все понятно, но правда в его словах, не в наших.
— Наверное, так надо уметь: черное назвать белым и оказаться правым…
— А у него есть эта истовость, Иоаннова, — сказала она и засмеялась.
— Истовость? Это что же?..
— Свое мнение!.. Разве это плохо?
— Хорошо, когда оно верное…
— Было бы только верное, скучно стало бы жить на земле!
— Вы меня простите, но это не ваши слова, Ирина!..
— Вот это называется консерватизмом мышления! Вы видите, что перед вами взрослый человек… Глаза видят, а ум отказывается признать. Надо верить тому, что видят глаза…
Тамбиев смотрел на нее не без страха: может, и те слова, о женщине, тоже ее? У нее была потребность сказать: «Какая женщина!» Могла сказать «девушка», а сказала «женщина». Мера ее взрослости определялась и этим.
…Глаголев выступил перед корреспондентами. Это было слово военного ученого, краткое и емкое. Те сорок минут, в которые он вместил сообщение, были точно сверены с серебряными карманными часами с крышечкой, которые он положил перед собой. Корреспондентам выступление Глаголева было тем более важно, что, как сообщила сводка, на Курской дуге дело не остановилось — наступление продолжалось, и поездка в Орел стояла на очереди.
Грошев был горд, что ему удалось заполучить Глаголева, и его слову предпослал свое, воздав должное всему, что сделал военный писатель прежде и теперь, в пору войны. И не только Грошев, весь отдел печати был на встрече Глаголева с корреспондентами — идея Грошева привлечь Глаголева к разговору с корреспондентами пришлась всем по душе.
Кожавин и Тамбиев не отходили от Глаголева до той самой минуты, когда наркоминдельская машина увезла его домой. Непросто было победить волнение, которое поселилось в них: Курская баталия давала основания для раздумий значительных, и Глаголев воспользовался этим, казалось бы, в полной мере: его анализу Курской битвы была свойственна и сила обобщения, и то изящество стиля, без которого, наверное, нет науки.
— Он спрашивал вас о Ленинграде? — произнес Тамбиев, когда автомобиль с Глаголевым отошел.
— Да, разумеется, — заметил Кожавин печально; с тех пор как Игорь Владимирович вернулся из Ленинграда, он был как-то особенно печален. — Все старался установить: как вели себя солдаты, у которых семьи были в Ленинграде… — Он помолчал, взглянул на небо, мглистое, в многоярусной гряде аэростатов. — Мне нравится, что в его рассуждениях о происходящем военные проблемы неотделимы от человеческих… Кстати о Ленинграде: сегодня я был свидетелем одного разговора…
— Да…
— Галуа будет разрешено посетить Ленинград. Военные дали согласие: дневной полет до Хвойной, потом ночью над Ладожским озером до аэродрома, который где-то в черте города…
Тамбиев затих: «Значит, Галуа. А кто с ним из наркоминдельцев?»
— Вы хотите спросить, Николай Маркович: «Кто будет с Галуа?» Грошев назвал ваше имя.
Тамбиев почувствовал, как его сердца коснулся ветер, какой-то радостно-тревожный. Сколько лет жила в нем мечта о Ленинграде. Она, эта мечта, была как встреча с человеком, которого знаешь и считаешь близким, но никогда не видел. Представлялись милые и добрые приметы, по которым Ленинград узнавался издалека: и решетка Летнего сада, и мономахова шапка Исаакия, и, разумеется, радуга, что преломилась в петергофских струях… А будет все суровее и будничнее: Ленинград в блокаде… Значит, дневной полет до Хвойной и ночной над Ладожским?
— Я приготовил для вас адрес нашей ленинградской хаты. — Кожавин достал картонный квадратик с адресом. — Там должны быть соседи, но я их не застал, хотя был дважды. Обещайте зайти…
— Обещаю, конечно… Галуа знает о поездке?
— Не думаю, но догадываться может, вчера он опять беседовал с Грошевым.
Кожавин ушел. Как ни темен был вечер, еще долго был виден форменный костюм Игоря Владимировича — он любил новую форму и умел ее носить.
46
Галуа позвонил Тамбиеву.
— Николай Маркович? Некто Галуа хотел бы обременить вас своим визитом. Смею надеяться?
Они условились встретиться на другой день поутру.
Ну, разумеется, Галуа может явиться в отдел без того, чтобы цель была определена. Свободный разговор, даже в какой-то мере разговор отвлеченный, необходим корреспонденту. Именно в ходе такого разговора и обнаруживается способность корреспондента понимать, на каком он свете. Но в данном случае у Галуа может быть и определенная цель: Ленинград. Наверно, он не знает о Ленинграде, даже наверняка не знает, но способен догадаться: такая поездка для него возможна, важная поездка… Тамбиев допускает, что Галуа и не заговорит о Ленинграде, но силу предстоящей беседе даст именно Ленинград. А коли есть такой стимул, может быть, интересно послушать Галуа — у него нюх на политическую погоду редкий. То, что скажет он о делах насущных, никто иной из корреспондентов не скажет. Кстати, эти его монологи о делах обладают преимуществом несомненным: в них есть и осведомленность, и острота анализа, и способность видеть такие грани проблемы, к каким обычно те же корреспонденты не обращаются. Конечно, никто тебя не неволит принимать сказанное им на веру… Больше того, нужно две и три воды, чтобы промыть песок и добыть нечто такое, что потом ляжет на ладонь. Но, наверно, есть смысл менять воды, если на ладонь может лечь доброе…
Галуа вошел, как обычно, чуть-чуть приплясывая.
— Представляете, сейчас встретил этого… турка Фикрета, ну, пресс-атташе посольства… Говорит, что немцы по своей воле оставляют Орел!.. Я ему и говорю: «Господин Фикрет, если вас послать через эту лужу пинком в зад, то вы ее перескочите по своей воле?» Он, конечно, страшно обиделся, да и я пожалел, что сказал… Не надо было, не надо! А с другой стороны, скажите на милость: не олух ли царя небесного? Всему миру известно, что происходит сегодня под Орлом, а он бегает по Москве и говорит бог знает что!..
Он стоял сейчас перед Тамбиевым на одной ноге, согнув правую руку в локте, и махал кистью руки, как крылом, — ни дать ни взять длинноногая болотная птица.
Ему трудно было переключиться с рассказа об «олухе царя небесного» на что-то более серьезное — ну, разумеется, рассказ о турке им был отрепетирован заранее, а вот переход не был предусмотрен — ему всегда плохо давались эти «стыки».
— Да в Фикрете ли дело? — произнес он, усаживаясь в кресло и вытягивая длинные ноги. — Остальные не лучше, Николай Маркович!
Ну, разумеется, он был почти уверен, что Тамбиев спросит: «Кто остальные?» Но Тамбиев молчал. В конце концов, то, что хотел сказать Галуа, он скажет.
— Вот она, русская натура!.. Когда ваши были в прошлом году в Вашингтоне, президент спросил их, кого они хотят видеть из американцев? Знаете, что они ответили? Адмирала Стэндли! Пусть мне будет позволено предположить, что назначение Стэндли на пост посла в Москве последовало не без учета этой фразы… Теперь вы меня поняли, Николай Маркович?..
Не надо было быть слишком осведомленным, чтобы понять Галуа. Интервью, которое дал Стэндли корреспондентам, аккредитованным в Москве, произвело немалую сенсацию. Смысл интервью можно было понять так: Америка оказывает русским столь значительную помощь, что эта помощь равносильна участию американской армии на театре войны. Чтобы иметь возможность требовать открытия второго фронта, русские стремятся приуменьшить размеры и значение американской помощи. Но все это было новостью отнюдь не свежей. Очевидно, Галуа хотел сообщить Тамбиеву такое, что могло быть ему и не известно.